Танго втроем. Неудобная любовь

– Ну и как тебя прикажешь понимать?!
Савелий Макарович плотно прижал к ноздрям волосатый квадратный кулак с зажатым в нём стаканом, крепко зажмурился, шумно втянув в себя воздух, и резанул сына недобрым взглядом. Сощурившись, он неторопливо покрутил в корявых пальцах гранёный стакан с остатками мутного самогона на дне, глянул сквозь заляпанное стекло на свет, пробивавшийся сквозь маленькое окошко избы, и с чувством выдохнул:
– Слеза, а не водка!
Горячо пахнув резким перегаром, Савелий Макарович неспешно надломил чёрную краюху, обмакнул хлеб в деревянную солонку, стоявшую перед ним на столе, с удовольствием отправил кусок в рот. Смахнув крошки с усов и бороды, Кряжин провёл по кудрявой чёлке и, откинув своё грузное тело на высокую спинку тяжёлого дубового стула, принялся медленно жевать. Тяжёлые крупные желваки, перекатываясь под кожей, неторопливо ходили со стороны на сторону, угловатые, словно рубленные топором, скулы, а из-под насупленных тёмных бровей сверкали жестокие в своей неподвижности, холодные, отсвечивающие сталью узкие обдирающие щёлочки глаз.
Панический ужас заволакивал сознание тягучей липкой пеленой. Вусмерть перепуганный Кирюша смотрел на эти двигавшиеся челюсти, и ему вспоминались железные зубья ржавого капкана, лежащего в дальнем углу сараюшки. Боясь поднять глаза, он вслушивался в сумасшедшие удары своего колотящегося в ушах сердца и внимательно вглядывался в отцовскую окладистую бороду, в которой застряли мелкие сухие крошки. Сочные, тёмно-вишнёвые губы Савелия презрительно скривились, и в один миг всем своим существом Кирюша почувствовал, как по его лицу шаркнул обжигающий взгляд родителя.
– Так как же тебя понимать? – Губы отца зашевелились, и густая рамка блестящих толстых волос бороды дернулась в такт их движению, но звон в ушах мешал Кирюше сосредоточиться, и, скользнув каплей воды по маслу, слова отца в который раз прокатились мимо него. – Что ж ты молчишь, сопля эдакая, дар речи потерял? Отвечай, когда отец спрашивает! – Савелий Макарович зло пристукнул по деревянным доскам стола, нетерпеливо дрогнул ноздрями с крупными красными порами, и перед глазами Кирюши запрыгали жёлтые и рыжие огненные круги. – Не молчи, убью! – буравя глазами сына, чуть слышно прошептал Кряжин. Заскрипев зубами, он сжал ладони в кулаки, и откуда-то из самой глубины его горла послышался с трудом сдерживаемый рык.
А ведь и правда, возьмёт сейчас за горло своими волосатыми лапами и убьёт. Как щенка задавит! Квадратные ладони отца были огромными, и Кирюша вдруг отчетливо представил сошедшиеся на своей шее огненным обручем обросшие волосами пальцы, и его мгновенно замутило.
– Говорил я тебе, чтобы на Любкином дворе твоей ноги не было? – тихо просипел Савелий. – Говорил или нет, отвечай!
– Говорил, – едва слышно сглотнул Кирюша. – Только не могу я без неё, батя! Я старался, поверь мне, я старался, но не смог, – хрипло зачастил он. – Она как отрава, не могу я без неё, люблю я её, понимаешь, люблю! – Подняв на отца воспалённые глаза в красных прожилках, Кирилл вздрогнул.
– Та-а-к... И на что ты мне прикажешь привязать твоё «люблю»? – ледяной тон отца обварил Кирилла паническим ужасом с ног до головы. Дёрнувшись всем телом, он сжал бледные губы в тонкую, чуть заметную полосу и почувствовал, что каждый волосок на голове поднимается дыбом, мелко-мелко затрясся. – Твоё глупое «люблю» даже на хвост нашей Зорьке не прицепишь, не то чтобы на хлеб мазать. И что у тебя на этой прошмандовке свет клином сошёлся, будто других девок в деревне нет? – сложившись упругим домиком, толстые полосы бровей Кряжина удивлённо выгнулись. – Была б ещё баба спорая, а то так, юла на одной ножке.
Подавшись телом вперёд, Кирилл хотел возразить, но, удержавшись, благоразумно промолчал, только костяшки его пальцев, намертво вцепившиеся в толстые доски стола, побелели.
– Вот и молчи, – резанув сына взглядом, Савелий Макарович с нескрываемым удовольствием посмотрел на его стиснутые руки, и пушистая рамка вишнёвых губ вновь выгнулась презрительной подковой. – Ты – мой единственный сын. И не для того я тебя столько лет растил, чтобы видеть, как ты по своей дури всю жизнь станешь коровам хвосты крутить. Любка, она что, – она баба, и её такое бабье дело, чтоб таким дуракам, как ты, мозги на сторону сворачивать. Чего с неё взять-то? Гладкая да со всех сторон заметная – и ладно. А что мозги у неё куриные, так бабе не мозгами жить, на что они ей, мозги-то? А ты – другое дело, ты – мужик, а значит, разумение должен соблюдать, то есть свою выгоду понимать. Вот оно как.
Видя, что сын опустил голову и глубоко задумался, Савелий Макарович дрогнул правой бровью и заговорил мягче.
– Дурашка ты ещё, Кирюха, дурашка! Что бы ты делал, как бы не я? Голова, она на то мужику Богом дадена, чтобы мысли в ней нужные жили, а не ветер по коридорам свистел да фортками наотмашь лупил. Ты подумай сам, на что она тебе, Любка-то? Ну что, похороводишься ты с ней год-другой, обженишься, настрогаешь детишек полон дом. А дальше-то что? Что дальше-то, я тебя спрашиваю?
Кряжин наклонил высокую запотевшую бутыль с мутным пойлом, налил гранёный стакан доверху и, заткнув горлышко самодельной пробкой, завёрнутой в тряпку, начал нарезать солёный огурец широкими щедрыми кольцами.
Вон, время-то, оно на месте не стоит, вся жизнь – она теперича только в городе и есть, а у нас что, мимо нас она идёт. Молодой ты ещё, Кирюха, многого не понимаешь. Тебе в город нужно, пропадёшь ты здесь ни за понюшку табаку, как пить дать, пропадёшь. На что тебе Любка? Любка отсель ни в жисть не вылезет, приваренная она к нашей деревне накрепко, Любка-голубка. Ты бы умом-то своим пораскинул, да не за Любку, а за Марью бы цеплялся. А что? – Увидев, как Кирюха упрямо, совсем как он сам, сжал губы в узкую полосу, Савелий грубо прикрикнул: – Ты на меня волком-то не зыркай! Я тебе дело говорю, а ты слушай! У Марьи в городе родня есть, так что, если с умом подойти, дело может и выгореть. Конечно, Любке она твоей не чета, да с лица воду не пить. В случае чего – ты зажмурься, и вся недолга.
Кряжин раскатисто захохотал, отворил печную заслонку вишнёвых губ и, дёргая кадыком, глухо уронил вонючую муть вовнутрь. Перекрестившись на икону, он положил кружок огурца на язык, сладко чмокнул и довольно оскалился.
– Людишки в городах живут, новую жизнь строят, всякие там ГЭСы Братские открывают, до космоса и то уж добрались, а здесь время мимо нас проходит, у нас весь прогресс в одну кукурузу с патефоном и уложился. Да ты не робей, – расценив молчание сына как согласие, подмигнул Кряжин, – Марья – девка справная, да и ты ей по сердцу: вижу, как она на тебя смотрит, не слепой! Свадьбу справим, в город поедешь, а уж дальше – сам.
– Да что мне город! – набравшись храбрости, Кирилл поднял на отца свои тёмно-карие материнские глаза. – По сердцу мне Любаня, и без неё не будет мне жизни ни здесь, ни в городе, нигде! Ты или убей меня, или благослови, а об Марье лучше не говори, чужая она мне. Твоё слово всегда было для меня законом, но сейчас, не обессудь, по-твоему не будет.
– Что ты сказал, сопля?!! – вмиг побагровев, Савелий Макарович опустил на столешницу свой увесистый квадратный кулак. – Значит, благословить, говоришь?
Полыхнув звериным огнём безумных глаз, Савелий поднялся во весь свой почти двухметровый рост и, отшвырнув ногой тяжёлый дубовый стул, на котором сидел, сделал несколько неровных шагов к печке. Пошарив рукой у стены, он вытащил замотанное в толстую холщовую тряпку ружьё и, неспешно размотав промасленную холстину, сломал ствол о колено.
– Что ж, сейчас я тебя благословлю, – щёлкнув затвором, пьяно пробормотал он, и, шагнув вперёд, упёр ствол в грудь сына. – У тебя есть одна минута. Или ты сделаешь так, как сказал я, или я пристрелю тебя своими собственными руками. Считаю до трёх.
– Отец! На дворе шестьдесят первый год, люди, вон, сам говоришь, до космоса добрались, а ты со мной словно с крепостным. Пожалей ты меня, сын ведь я тебе родной... – От обиды и жалости к себе губы Кирюши задёргались и глаза наполнились едкими жгучими слезами.
– Раз. – По тёмным скулам Кряжина прокатились упрямые желваки.
– Бать, будет тебе, пошутил – и хватит, – всё ещё до конца не веря в происходящее, Кирилл попробовал дёрнуться, но стальной ствол ружья держал его у стены крепче крепкого. – Ну что ты, в самом-то деле? – заискивающе улыбнулся Кирюха.
– Два. – Вишнёвые губы Савелия побелели, и на дне стальных глаз промелькнула звериная тоска. – У тебя последняя попытка. – С висков и со лба Савелия заструился пот, и, глянув в полные решимости глаза отца, Кирилл отчётливо понял, что сейчас раздастся выстрел.
– Хорошо, будь по-твоему, – трясущимися губами произнёс он.
– Вот и молодец, – опустив ствол, Савелий шумно выдохнул и внезапно почувствовал, что ему нужно сесть. – Даю тебе сроку – три дня, и чтобы с Любкой покончил раз и навсегда. Как ты это сделаешь – не моё дело. Но запомни: пока я жив, в этом доме хозяин будет один – я, и моё слово всегда будет последним.

* * *

– Держи, Марьяш, это тебе, – развернув желтоватый лист грубой обёрточной бумаги, Крамской достал картонную коробку и, широко улыбнувшись, посмотрел в лицо племянницы.
– Мне? – отодвинув чашку с чаем, Марья поднялась из-за стола и, подойдя к дяде, взяла коробку обеими руками. – А что там?
– Последний писк московской моды, – серьёзно произнёс Михаил Викторович и, покосившись на сестру, едва заметно подмигнул.
Этой зимой Крамскому исполнилось сорок восемь. Был он высок, широкоплеч, с яркими нитями седины в тёмной густой шевелюре зачёсанных назад волос. Белая рубашка, расстёгнутая у самого ворота на одну пуговицу, подчёркивала тёмный загар лица и густые, словно летняя полуденная синь неба, озорные мальчишечьи глаза, так не вязавшиеся с его представительной начальнической внешностью.
Кем он был в далёкой Москве, Марья точно не знала, знала только, что дядька занимал какую-то высокую партийную должность и был у своего руководства на хорошем счету. Может быть, там, в столице, он и был неприступным начальником с ледяным, внушающим трепет строгим взором, но здесь, в маленьком тихом домике, среди своих, он был просто дядей Мишей, родным и долгожданным, а потому нисколечко не страшным.
– Ой, какие смешные! – открыв слегка измявшуюся крышку коробки, Марья достала чёрные лакированные туфельки на длиннющих каблучках.
За счёт высокого каблука остроносые модельные туфельки казались совсем маленькими, а крохотные набойки на шпильках выглядели и вовсе игрушечными.
– Неужели на таких можно ходить и не упасть? – в изумлении проговорила она, опускаясь на стул и скидывая с ног мягкие тапочки на овечьем меху.
– Этого я тебе сказать не могу, не пробовал, – глядя в оживлённое, раскрасневшееся от горячего чая личико племянницы, серьёзно проговорил Михаил Викторович, – но за то, что это самая модная вещь сезона, могу поручиться.
– Балуешь ты её, Михаил, – усмехнулся в усы Николай, и, повертев в заскорузлых потемневших пальцах папиросу, качнул вихрастым светлым чубом.
В отличие от своей жены Анастасии, худенькой и юркой чернявой брюнеточки с ярко-синими, как у брата, глазами, Николай Фёдорович был широк в кости, основателен и неспешен. Глядя на его невозмутимое спокойствие, нетрудно было педставить, что, даже если бы мир полетел вверх тормашками в тартарары, этот факт не произвёл бы на него ровным счётом никакого впечатления.
– Вот уж сразу и балую! – бархатисто хохотнул Крамской, и, обернувшись к племяннице, раскатисто произнёс: – Ну-ка, красавица, покажись дяде Мише, какая ты у меня барышня выросла!
Вцепившись в стол руками, Марья с сомнением покачалась на узеньких шпилечках, но, те, вопреки ожиданиям, были на редкость устойчивыми, и, отпустив деревянную лакированную столешницу, она решительно вышла на середину комнаты.
Внешностью Марья пошла в мать, такая же узкокостная и худенькая, она была бы, пожалуй, полной её копией, если бы не серо-зелёные, опушённые густыми длинными ресницами отцовские глаза да пышные, светло-пшеничные вьющиеся волосы. Похожая на немецкую куколку, временами она казалась совсем ребёнком. Но сейчас, на высоких узких шпилечках, в модной тёмной юбке в облипочку и поблёскивающей, словно змеиная чешуя, трикотажной водолазке под самое горло, она была эффектна и женственна, как никогда.
Марья сделала несколько неуверенных шажков, слегка откинула корпус назад но, поймав равновесие, вдруг лихо развернулась вокруг своей оси. Ощущая непривычное напряжение в ногах, она несколько раз прошлась вдоль комнаты туда и обратно и, взглянув на себя в висящее на стене зеркало, удовлетворённо улыбнулась.
– Смотри, не зацепись каблучищами-то, – пыхнув папиросой, добродушно засмеялся в усы Николай.
– Ну как, дядь Миш? – приложив к полыхающим огнём щекам холодные ладони, Марья с восторгом посмотрела в лицо Крамскому. – Мне идёт?
– Видел я, Марья, красоток, но таких, как ты, – ещё ни разу, – восхищённо прищёлкнул языком Михаил. – Куда там нашим, московским, видели бы они сейчас тебя – с зависти бы поумирали!
– Так уж и поумирали бы? – кокетливо наклонив головку к плечу, просияла Марья.
– А ну-ка, пройдись-ка ещё разок, – от детской радости племянницы Михаилу было тепло и уютно. Не скрывая своего счастья, Машенька сияла, как солнышко, и, постукивая каблучками, вертелась во все стороны. Казалось, что от её благодарной улыбки в доме становится светлее.
Увлёкшись созерцанием юной манекенщицы, никто в доме не заметил, как потихоньку скрипнула дверь и на пороге появилась Любаня. В одной руке у неё был зажат старенький цветастый платок, а в другой – небольшой, с чашку, деревянный бочоночек, сделанный в форме кадушки.
– Кх! Кх! – стараясь обратить на себя внимание, Любаня притворно закашлялась. – Здрас-с-сьте всем. Я стучала, только вы не слышали. Тёть Тась, мать просила у вас... это... – Любаня на мгновение запнулась и, зацепившись глазом за стоявшую у окна худенькую фигурку на шпильках, окинула Марью оценивающим взглядом. Мгновенно охватив её всю, с головы до ног, Любаня горячо полыхнула жадными кошачьими глазами и, скомкав в кулаке вылинявший цветастый лоскут старенького платка, поспешно убрала руку за спину.
– Привет, – кивнув головой Любаше, Марья зажато улыбнулась и, дрогнув губами, отвела глаза в сторону.
– Так тебе чего дать-то, Любань? – голос Анастасии Викторовны разбил неловкую тишину на тысячи мелких осколков, и, рухнув на Шелестову с высоты, они вонзились в душу и сердце мелкими крапинками болезненной зависти.
– Мне?.. Ах да. Мне бы соли, – сбрасывая секундное оцепенение, Любаня лучезарно улыбнулась и тряхнула копной блестящих волос. – Мать говорит, сходи, говорит, к Голубикиным, возьми, а то вся вышла. Тёть Тась, мы завтра вернём.
– Да ты не стой, проходи, я сейчас отсыплю. Чашку-то давай. – Метнувшись к дверям, Анастасия Викторовна взяла из рук Любани деревянную кадушечку и, подтолкнув Шелестову под локоть, увлекла за собой в кухню.
– Это что за экспонат? – глядя в погасшие глаза племянницы, Михаил недовольно мотнул головой.
– Это дочка Шелестовых, Любка, не узнал? – загасив папиросу, Николай посмотрел на Михаила и дрогнул правой стороной рта. – Стерва ещё та, – неторопливо уронил он, – первостатейная.
– Не слушайте его, дядь Миш, это он так шутит. Любаня – моя подруга, мы с ней вместе учились... и вообще...
Пытаясь убедить Крамского в том, что не всё так плохо, как обрисовал отец, Марья улыбнулась, но улыбка девушки вышла какой-то натянуто-жалкой и бледной.
– А я говорю, что ты ещё хлебнёшь с этой подругой досыта, – не глядя ни на кого, упрямо возразил Николай. Метнув быстрый взгляд в сторону дочери, он сощурил глаза и, дернув крыльями носа, неодобрительно повел шеей.
– Пап! – многозначительно округлив глаза, Марья кивнула на приоткрытую дверь кухни и умоляюще посмотрела на отца. Подумав о том, что Любане были слышны последние слова, Марья почувствовала, как в её душе шевельнулось что-то холодное и скользкое.
– Ладно, ладно, – махнув рукой, отец отвернулся, а Марья, облегчённо выдохнув, посмотрела на Крамского.
– Дядь Миш, а какая она, Москва? – сделав несколько шагов к столу, Маша уселась на стул и, сняв шпильки, влезла ногами в привычные тапочки.
– Москва-то? – увидев, как племянница, стараясь не встречаться с ним взглядом, торопливо убирает туфли на дно помятой коробки, Михаил почувствовал, как внутри него поднимается волна едкой обиды. – Москва – она гордая и очень красивая, такая красивая, что враз и не расскажешь, – проговорил он и, неизвестно отчего, глубоко и горестно вздохнул. – Представь, Маняшка, асфальтовые дороги на много-много километров, резные ограды парков и скверов, театры и концертные залы, чугунные дуги мостов и набережных. И огромные, из камня, дома, такие огромные, что между ними не всегда видно небо.
– А как же звёзды? – потрясённо произнесла Марья. – Неужели в Москве совсем-совсем нет звёзд? – Представив себе закутанный, словно в кокон, асфальтовый рай пыльного города с нарезанными квадратиками вместо неба, Марья вздрогнула и, ожидая ответа, тревожно взглянула на Крамского.
Но ответить он ей не успел. Скрипнув разбухшим деревом, отворилась кухонная дверь и, сияя белозубой улыбкой, в проёме показалась Любаня.
– Ты передай Анфисе Егоровне, что отдавать не нужно, нехорошо это, соль отдавать, – стараясь придать голосу большую дружелюбность, Анастасия Викторовна провела по спине Любани своей сухонькой прозрачной ладонью.
– Хорошо, тёть Тась, я передам, – послушно кивнула она и, не поворачиваясь, скосила глаза на Марью. Увидев поджатые под стул ступни в овчинных тапочках, Любаня едва заметно дрогнула ресницами, и уголки её губ непроизвольно дёрнулись. – Спасибо за соль, до свидания. Здорово вам повечерять. – Вздёрнув подбородок, она обвела взглядом притихшую компанию и, шагнув за порог, скрылась за дверью.
– Ничего себе! – сглотнув, Михаил поднял брови и с удивлением посмотрел на Николая. – Это не девка, ведьма какая-то. У неё такие глазищи, что она ими может запросто пополам перерезать.
– Да что вы, дядь Миш, Любаня и букахи не обидит, я её давным-давно знаю, мы с ней дружим с самого детства, – вступилась за подругу Марья. – И чего ты, пап, зря выдумываешь, девчонка как девчонка, не хуже и не лучше остальных. – Стараясь придать весу своим словам, она пожала плечами и, беззаботно покачав головой, сдержанно улыбнулась. – А вы тоже, дядь Миш, выдумаете: ведьма! Городской, а в сказки верите!
– Что ж ты, если она как все, свои шпильки в коробку-то засунула? – не сдержался отец.
– Так ноги с непривычки устали, – обезоруживающе улыбнувшись, Марья засмеялась. – Посмотрела бы я на тебя, встань ты на такие каблучки хотя бы на одну минутку.
– О, Николаша на каблучках – это сила! – Представив себе огромного широкоплечего Голубикина на тоненьких шпильках, Крамской не выдержал и засмеялся во весь голос. – Фу, ну и накурил же ты, Горыныч несчастный! Давай откроем дверь, а то не уснём из-за твоего самосада, – предложил он и, не дожидаясь согласия хозяина, встал из-за стола и двинулся в сени.
Сменив тапочки на ботинки, Михаил отворил новую добротную дверь и с удовольствием втянул в себя нахолодавший вечерний воздух.
Красота-то какая, Николяныч, просто дух захватывает. А знаешь что, Маняшка в чём-то права: в Москве действительно не хватает звёзд. Вот всё есть: театры, концерты, памятники, даже Мавзолей, а таких звёзд, как здесь, там не увидишь.
– Наверное, – выйдя из тёплого дома, Николай зевнул и, поёжившись, крепко сложил руки на груди.
Романтика звёзд его интересовала мало. Прижавшись к массивной балке, Голубикин опустил глаза с небес на грешную землю и, прищурившись, внимательно вгляделся в ступени крыльца: поперёк деревянных струганных досок мягкой широкой лентой извивалась белая полоса взятой в долг соли.

* * *

Закопавшись по самые плечи в духмяное тёплое сено, Кирюша и Любаня лежали в дальнем углу старенького, полуразвалившегося сарая Шелестовых и без устали целовались. Засохшие хрустящие стебельки травинок забивались Кириллу под рубашку, царапали смуглую кожу, но он ничего не чувствовал: обалдев от удовольствия, он жадно проводил руками по телу Любаши и, ощущая щекой гладкий шёлк распущенных каштановых прядей, чувствовал, как его бросает то в жар, то в холод.
Недавняя безобразная сцена с отцом казалась чем-то очень далёким, маловажным и откровенно пустяковым. Всё, что произошло раньше, было не с ним, Кирюшей Кряжиным, а с кем-то другим – чужим, неродным, едва знакомым. Там, в далёком далеке, кто-то остервенело лупил по столешнице квадратным кулаком и чёрный смешной кружочек игрушечного дула целился в какого-то мальчика с красивыми тёмно-карими глазами. А здесь, в пряной духоте сена, были только нацелованные припухшие губы и зелёные кошачьи глаза Любани.
– Кирюнь, когда ж мы с тобой поженимся? Мои спрашивают, что им отвечать-то? Ты говорил – по весне, а на дворе уж май. – Запустив пальцы в волнистые волосы Кирилла, Любаша просительно заглянула ему в глаза.
Свадьба... – прикрыв ресницы, Кирилл тяжело выдохнул и, поведя плечом, заставил её убрать руку. – Понимаешь, какое дело... – Скинув соломинку со щеки, Кирилл улыбнулся одной стороной рта и неловко отвёл глаза в сторону. – Понимаешь, какое дело... Похоже, свадьба у меня действительно намечается, только... не с тобой.
– Как, не со мной? – ямочки на смуглых щеках нервно дёрнулись. – Ты что такое говоришь-то, Кирюшенька? – Растянув дрожащие губы в недоумённой улыбке, она привстала на локтях. – Как это не со мной?
– А вот так! – с раздражением отрезал он.
Чувствуя, как внутри него поднимается глухая волна обиды и жалости к самому себе, Кирюша закусил зубами губы и, закрыв глаза, отвернулся. Не сказав ни слова, Люба отодвинулась в сторону, и он услышал, как в нескольких сантиметрах от него зашуршало сено. Испытывая чувство омерзения к самому себе, Кирилл изо всех сил вцепился в сухие обломки травяных стерженьков, проклиная жестокую непреклонность отца, свою трусость, Любку, одним махом разрушившую ощущение счастья и тепла, несчастную растреклятую Голубикину со всей её городской роднёй, вместе взятой. Хрустнув сухой травой, он громко и глубоко набрал воздуха в грудь и надрывно выдохнул.
– Не могу я на тебе жениться, – слова обожгли язык и, скомкавшись, упали вниз тяжёлыми громоздкими булыжниками. – Не будет у нас с тобой свадьбы, Любань, ни по весне, ни по осени.
– А что так? – Усевшись на сене, Любаня окатила дрожащего Кирилла презрительным взглядом, и уголки её красивых губ изогнулись. – Никак лучше сыскал?
– Никого я не искал, – глухо уронил он.
– Ага, значит, сама нашлась! – усевшись на сене, Любаня стала неторопливо застёгивать пуговки на блузке.
– Подожди, Люба, ты же ничего не знаешь, давай поговорим. – Приподнявшись на локте, Кирилл вылез из-под тёплого слоя шуршащего сена и, усевшись рядом, взял девушку за руку.
– Не о чем нам с тобой разговаривать, Кирюшенька, – вытащив свою ладонь из руки Кирилла, на удивление спокойно произнесла Люба и, перебросив волосы на плечо, стала заплетать их в тяжёлую пушистую косу.
– Как же это – не о чем? – Чувствуя, что от жгучей обиды у него перехватывает горло, Кряжин с трудом сглотнул и удивлённо посмотрел Любе в лицо.
– Не о чем, и всё тут, – одними губами улыбнулась она. – Чего ты ждёшь, чтобы я повалилась тебе в ноги и, уцепившись за рукав, завыла в голос? Так не будет этого. Никто тебя не неволит и к юбке не пристёгивает, только уж не обессудь, ко мне на порог чтобы больше – ни ногой.
– Выходит, что же, кончилась наша любовь? – От внезапно полыхнувшей огнём обиды, карие глаза Кирилла стали светлыми, почти янтарными. Напрочь позабыв о том, что две минуты назад он сам собирался расстаться с Любаней на веки вечные, Кряжин с негодованием смотрел в спокойное лицо изменницы, безмятежно заплетавшей волосы в косу. – Ненадолго же тебя хватило, – с вызовом произнёс он. – Вспоминать и то тошно! Кирюшечка, солнышко моё ненаглядное! – зло сверкая глазами, тоненьким фальцетом пропел он. – Любовь моя единственная! Лишь бы ты был рядом! Ветру на тебя пахнуть не дам! Э-х-хх!!! – с чувством бросил он. – Вот она, любовь-то бабья... – Взгромоздившись на самый верх сеновала, словно курица на насест, Кирилл с негодованием наблюдал за действиями Любы, расправлявшей на себе юбку, и думал о том, что в женскую верность может поверить только такой простофиля и лопух, как он. – Да, не ожидал я от тебя такого... – с нажимом произнёс он.
– Какого – «такого»? – зацепив на поясе поплотнее крючок, Любаша неторопливо повернулась к Кириллу и, ухватившись за клоки торчащего сена, в один момент подтянула своё гибкое тело наверх. – Кирюша, миленький, ты о чём это таком говоришь? Разве это я собралась жениться на Марье?
– На Марье? Почему ты решила, что на Марье? – малодушно вильнул в сторону Кирюха.
Нахальные, слегка раскосые глаза Любы, казалось, проникали ему в самую душу, выкручивая её наизнанку. Ощущая знакомый аромат духов, Кирилл глянул Любане в глаза, и всё его существо скрутило жаркой болью.
– Так Марья или нет? – Наклонившись ниже, Люба почти коснулась губами шеи Кирилла, и её горячее дыхание ошпарило его крутым кипятком. – Что же ты молчишь, Кирочка?
– Чёрт с ней, с этой Марьей, иди сюда. – Полыхнув огромными угольями зрачков, Кирилл протянул руки и, требовательно притянув к себе Любу за плечи, начал торопливо расстегивать непослушные горошины пуговок на её груди. – Забудь, всё забудь, всё, что я тебе наговорил, – горячечно шептал он, вдыхая знакомый тёплый запах кожи Любани. – Девочка моя хорошая, сладкая моя ягодка...
– Пусти! – Люба оттолкнула Кирилла от себя обеими руками и, соскользнув с сена на пол, плотно запахнула блузку на своей роскошной груди. – Неужели ты думаешь, что после всего того, что было, я стану с тобой любовь крутить? – Широко улыбнувшись, она качнула головой, и по её плечам рассыпалась копна густых тёмных волос. – Да провались ты пропадом, окоянный! Не свет клином на тебе сошёлся, проживу как-нибудь и без тебя. А вот сможешь ли ты без меня – это ещё вопрос.
– Зараза! Какая же ты зараза! – глухо простонал Кряжин. Перевернувшись на живот, Кирилл вцепился руками в сено, чувствуя, как от неудовлетворённого желания начинает выкручивать все внутренности. Опоясав голову раскалённым железным обручем, боль спустилась к лопаткам, а потом, вихрем рванувшись вниз, затянула всё его существо в один огромный тугой узел.
– Ты уж решись, миленький, к какому берегу тебе пристать, – голос Любани доносился до Кирилла издалека, словно из-под тяжёлого толстого стекла, а в висках, не переставая, колотились маленькие злые молоточки. – Если ко мне – опою тебя любовью до смерти, если нет – мне жизни не будет и твою изломаю, так и запомни.
Словно сквозь сон Кирилл слышал, как скрипнула дверь сарая, но головы не повернул. Какое-то время он лежал, уткнувшись лбом в колючее сено, и в голове его, тяжёлой и больной, не было ничего, кроме гудящей пустоты. Всё его тело: руки, ноги – стало неподъёмно тяжёлым и больным, а в темноте, перед его мысленным взором, неспешно вставал страшный чёрный зрачок отцовского ружья. Перед глазами Кирюши плыли ржаво-бурые пятна, от холода тело покрылось гусиной кожей, а он всё лежал без движения, не в силах пошевельнуть даже пальцем.
За стеной сараюшки был слышен отдалённый лай собак и чьи-то весёлые беззаботные голоса. Заставив себя приподняться, Кирилл дотянулся скрюченными пальцами до валявшейся в сене рубахи и, с трудом попадая в петли, начал застёгивать пуговицы.

...Где-то за деревней гуляли ребята, и звуки голосистой гармошки далеко разносились в тёплом прозрачном воздухе. Под ногами Кирюши стелилась мягкая молодая трава, а в такт шагам в голове звучали одни и те же строчки дурацкой детской считалочки:

Вышел месяц из тумана,
Вынул ножик из кармана.
Буду резать, буду бить,
Всё равно тебе водить...

Вышел месяц из тумана,
Вынул ножик из кармана...

Под дулом обреза совершить выбор было несложно, но отделить жизнь от любви Кирилл был просто не в состоянии. Жизнь без любви представлялась ему одним огромным бесцветным туннелем, уходящим чередой бестолковых однообразных дней далеко за горизонт. Вспоминая смуглое сердечко Любашиного лица, её тонкие, вразлёт брови, ямочки на щеках, Кирилл понимал, что болен ею безвозвратно, окончательно и бесповоротно...
Мутные кривые фонари с перекошенными жестяными шляпками выкусывали из темноты бледно-жёлтыми конусами чёрную муть майской ночи и, упираясь в перекрученный рисунок корней ясеней, растворялись в звенящих плотных потёмках. В воздухе едва уловимо тянуло остатками прошлогодней травы; за ближним ручьём, в ивовых зарослях ухала какая-то крупная птица, а в самой деревне было тихо, лишь изредка доносился лай дворовых собак да скрип дверных петель.

Чем ближе Кирилл подходил к своему дому, тем сильнее билось его сердце. Надежды на то, что Савелий Макарович мог передумать и сжалиться над сыном, не оставалось: Кряжин никогда не менял своих решений. В доме существовал раз и навсегда заведённый порядок: сказанному однажды отмены не было, что бы ни случилось, поэтому в том, что отец способен исполнить свою угрозу, Кирилл нисколько не сомневался. Если бы только было возможно разорваться на две равные половинки... Но время работало против него. До свадьбы с Марьей оставались считанные дни, за которые ни исправить, ни изменить что-либо было просто невозможно.

* * *

Жены Савелия, Анны, не было дома; ещё час назад, накинув на плечи цветастый шерстяной платок, она ушла к соседке по надобности и вот-вот должна была возвратиться.
Перед уходом, торопясь обернуться до прихода мужа, Анна дрожащими руками наспех собирала в пучок рано поседевшие косы и, суетливо одевая сбитые, растоптанные галошки, с опаской поглядывала по сторонам. Украдкой косясь на мать, Кирюша видел её жалкую торопливость, и, презирая себя за слабость, до боли закусывал губы. Так же, как и она, он терпел самодурство отца и, получая от хозяина ежедневные куцые порции жизни, униженно молчал.
В свои сорок Анна выглядела почти старухой. Глядя на руки матери, покрытые сухой морщинистой кожей, Кирилл готов был кричать в голос, но, встретившись с грозным взглядом отца, ненавидя себя за малодушие, покорно опускал глаза и, ни слова не сказав, проходил мимо.
За те двадцать лет, что Анна прожила с Савелием, она изменилась до неузнаваемости. От ладной красавицы с уверенной поступью и по-королевски горделивым взглядом осталась выжатая непосильным трудом и вечным страхом тихая забитая старушка с потухшим взглядом и опущенными плечами. Боясь прогневить мужа, она ходила по дому тенью и, опустив глаза в пол, тихо коротала свой невезучий век.
Ещё в детстве, представляя, как он возьмёт когда-нибудь в руки потемневший от времени, засаленный черенок от лопаты и обломает его об хребет ненавистного мучителя, Кирюша чувствовал, как по всему его телу разливается жуткая горячая волна неукротимой радости и, дрожа с головы до ног, слышал рваные удары бешено колотящегося в груди сердечка. До оторопи боясь звериной силы разгневанного отца, маленький Кирюша уговаривал себя немножечко повременить и, раз за разом примеряясь к потемневшему черенку руками, терпеливо дожидался того момента, когда его силы сравняются с отцовскими. Подмечая нехороший блеск в глазах сына, Савелий прищуривал свои узкие стальные щёлочки и, выплёвывая слова из вишнёвых губ, предупреждал:
– Ты смотри, зверёныш, рычи, но думай, на кого голос подымаешь. Ежели что, разорву на куски, так и знай.
– Что ты говоришь, Савелий, он же ещё совсем малец! – испуганно бледнела мать.
– Моё дело – упредить, его – услышать, а твоё – смолчать, – глухо ронял Кряжин и, рубанув по воздуху широкой ладонью, давал понять, что говорить больше не о чем.

Шесть лет назад, себе на забаву, не испросив ничьего совета, Савелий принёс на двор не то щенка, не то волчонка. Смешно подёргивая пухлыми ворсистыми подушечками лап, малыш пытался рычать, но из его беззубого рта доносилось только сосредоточенно-упрямое пофыркивание. Мусоля палец Савелия языком, несмышлёныш поднимал шерсть на загривке дыбом и, злобно посверкивая жёлто-зелёными злющими глазёнками, нетерпеливо морщил нос гармошкой. Подкашиваясь в коленках, худенькие косточки щенка мелко дрожали. Но толстые тёплые подушечки с зацепистыми коготочками намертво вцеплялись в холодную, настывшую от октябрьских ветров землю, и, упрямо прижимая уши к голове, махонький настыра всеми фибрами своей души цеплялся за ускользающую жизнь.
– Савелий, давай возьмём собачку в дом, хотя бы ненадолго, замёрзнет же ведь, – робко подняв глаза на мужа, с жалостью произнесла Анна.
– Жить захочет – выживет, а нет – туда ему и дорога, – отрезал Кряжин, забрасывая в холодную, открытую всем ветрам будку старую, просвечивающую дырами ветхую тряпку.
Всю долгую октябрьскую ночь, прислушиваясь к шуму ветра и дождя за окном, маленький Кирюха безутешно рыдал в подушку, а утром, чуть рассвело, со всех ног бросился к конуре, уже не рассчитывая, что его маленький дружок жив.
Но назло всем смертям, вцепившись в жизнь зубами и когтями, волк выжил. Едва оклемавшись, повинуясь своему внутреннему голосу, Капкан подполз к ноге Савелия, и, демонстрируя свою любовь и преданность, лизнув грязный кирзовый сапог, положил на него свою крохотную мордашку.
С того самого дня соседи стали наведываться к Кряжиным всё реже. Опасаясь злобного рычания и приглушённого воя пса, люди обходили проклятый дом стороной. Матерея на глазах, из дрожащего щенка Капкан превращался в дикого, вечно полуголодного зверя, охранявшего кряжинские угодья лучше любых замков и запоров. Никогда не видевший от Савелия ни побоев, ни ласки, Капкан был неумолим и неподкупен, и перечить Кряжину в его присутствии уже никто не решался.
Капкан никогда не лаял, завидев незнакомца. Подрагивая верхней губой, волк ощеривал острые, словно лезвия ножей, желтоватые клыки и, расставив тяжёлые жилистые лапы, слегка пригибал голову.Угрожающе захрипев, он чуть оседал на задние лапы и, подняв на загривке блестящую толстую шерсть, выжидательно напружинивался. Налитые злобой глаза были доходчивее любых слов и, опасаясь быть разорванным на куски, любой пришедший замирал на месте, как вкопанный.
Ожидая появления хозяина, Капкан мог держать свою добычу часами, и, застыв под остервенелым взглядом жёлто-зелёных узких щелей глаз, никто из деревенских не решался даже шелохнуться.
На все уговоры и посулы Капкан был глух. С того самого дня, как он облизал сапог Савелия, во всём мире, кроме слова Кряжина, для него не существовало ничего и никого. Беспощадный и бессердечный, Савелий стал для него Богом, и ни одно человеческое существо было не в силах изменить раз и навсегда установленного волком закона.

Савелий Макарович отшвырнул ногой стоявшее на проходе ведро, шумно выдохнул и, задвинув на калитке тяжёлый железный засов, вразвалку направился к крыльцу. Загремев, ведро запрыгало по утрамбованной земляной дорожке, ведущей к дому, и тут же, вторя глухим раскатистым ударам нержавейки, раздался злобный рык Капкана. По-кряжински неспешно из округлой дыры собачьей будки показалась сначала огромная серая голова со стоячими треугольниками нервно подрагивающих ушей, потом мощные передние лапы с твёрдыми когтями, убранными в тугие задубевшие подушки кожи, а потом и весь зверь целиком.
– Эт-т-то ещё что?
Из окна Кириллу было видно, как, сдвинув кустистые брови к переносице, Савелий наклонил голову и, упёршись в землю широко расставленными ногами в грязных кирзовых сапогах, с угрозой глянул в сторону собачьей конуры.
– А ну, ты, поди сюда! – Шагнув к волку, Савелий протянул руку, чтобы ухватить его за загривок, но тот, против обыкновения, присел, шарахнулся от Кряжина в сторону и, глухо заворчав, подозрительно секанул по хозяину жёлто-зелёными щелями глаз.
– Учуял, сволота, – восхищённо рассмеялся Кряжин и, пнув сапогом по земле, обдал Капкана вихрем мелкой колючей пыли. Час назад он резал соседского поросёнка и, ополоснув руки в бочке с водой, видимо, не до конца вытер попавшую за рукав кровь. – Так ты, заразный сын, от хозяина вздумал нос воротить? – Сверкнув белками, испещрёнными тонкими, как волос, кровеносными сосудами, Кряжин с нажимом провёл рукой по блестящей окладистой бороде и разложил согнутым указательным пальцем руки усы на разные стороны. – Сейчас я тебя враз научу, как гоношиться!
Наклонившись над Капканом, Савелий протянул вниз руку, но волк, задрожав губами, остервенело глянул на хозяина и предупреждающе зарычал. Блестящие толстые волоски шерсти зверя мелко задрожали и поднялись дыбом, а по желтоватым у основания клыкам покатилась вязкая слюна. Напружинившись, он привстал, и по его глотке забегали влажные шарики озлобленного хрипа. Не отрывая взгляда от глаз Кряжина, Капкан попятился назад и, прижав уши к голове, с ненавистью полыхнул узкими зрачками.
– Вот, значит, как? – поглядев на мятежника недобрым взглядом, почти шёпотом выдавил из себя Савелий. – Ла-а-адно...
Продолжая буравить отступника тяжёлым взглядом, Кряжин попятился задом к собачьей будке и, нащупав рукой цепь, на которой ночью обычно сидел Капкан, с силой рванул её на себя. Звякнув, железные заклёпки разлетелись в разные стороны, и вывороченное с корнем крепление с треском шлёпнулось в пыль. Качнув рукой, будто примериваясь к весу цепи, Кряжин несколько раз обмотал ею широкую, покрытую тёмными мозолями кисть руки и с силой сжал пальцы.
– У тебя есть одна минута, чтобы вылизать мои сапоги, – глядя в бездонные зрачки волка, взбешенно бросил он. – Когда я досчитаю до трёх, ты станешь куском падали. Раз.
Кряжин качнулся, сделал короткий шаг по направлению к волку, и висящая в его руке цепь низко звякнула. Прокатившись под кожей, по угловатым рубленным скулам взад и вперёд пробежали крупные хрящеватые желваки. Ощутив на себе беспощадный огонь ледяных немигающих хозяйских глаз, Капкан опустился на задние лапы, и, высоко задрав морду, хрипло и протяжно завыл.
– Два.
Савелий переступил еще на шаг, повернул кисть правой руки вокруг своей оси, но «три» сказать не успел. Мощно оттолкнувшись от земли, резко разжавшейся стальной пружиной волк взметнулся вверх и, распластавшись в прыжке, рванулся к шее Савелия, но промахнулся. Метнувшись в сторону, Кряжин отступил на какие-то полшага, и тяжёлая, железная цепь со свистом перепоясала волка.
Огненный обруч боли разорвал тело волка на две половины, Капкан, захрипев, на какой-то миг потерял равновесие и, упав в пыль, стал судорожно ловить ртом воздух. Не давая противнику подняться на ноги, Кряжин бросился на Капкана сверху и, скинув вторую половину цепи с запястья, в один момент намертво обмотал её вокруг волчьего горла. Глядя в глаза хозяина безумным взглядом, волк крутанул головой и, схватив ненавистную руку, что есть силы впился в неё клыками.
Заметив на своей руке тонкую струйку брызнувшей крови, Савелий озверело зарычал и, наклонившись над мордой волка, стал затягивать на нём железную петлю.
– Три! – сипло выдавил он, и на его малиновой от напряжения шее выступили бугры пульсирующих вен.
Толстая, железная цепь неумолимо сжималась вокруг стоящей дыбом, перепачканной кровью шерсти горла волка, и в глазах Савелия Капкан ясно видел свою смерть. Выкатив от напряжения белки, он разжал зубы и, душераздирающе захрипев, беспомощно зацарапал по воздуху лапами. Стараясь дотянуться до кровоточащей руки языком, Капкан сипло хрипел, и на радужной оболочке его глаз постепенно появлялась мутная белёсая пелена.
– Ты опоздал, падаль, «три» уже было. – Взглянув в кричащие от боли и страха глаза, Савелий последний раз рванул цепь в разные стороны и услышал, как раздался сухой треск.
Вздрогнув всем телом, Капкан внезапно обмяк и, непонимающе глянув на хозяина, мешком повалился в пыль. Уронив голову набок, он так и застыл, уставив в ярко-синюю высь чистого майского неба один глаз. Криво усмехнувшись вишнёвой рамкой губ, Кряжин посмотрел в этот глаз и увидел, как, наслаиваясь одна на другую, на жёлто-зелёной роговице появляются тусклые матовые плёночки. Стекленея, глаз становился похожим на крупную лаковую пуговицу.
Оттолкнув от себя тяжелое тело ещё несколько минут назад живого волка, Кряжин медленно поднялся на ноги и, бросив теперь уже ненужную цепь в сторону, пнул труп зверя мыском кирзового сапога. Не обращая внимания на промокший от крови рукав, Савелий распрямился во весь свой двухметровый рост и победно расправил плечи. Пока он жив, в доме будет только один хозяин – он, и горе тому, кто посмеет пойти поперёк его воли.

* * *

– Да как же это так, батюшка, невенчанными-то? – Прижав к губам кончик парадного шерстяного платка, Анна с испугом взглянула на отца Валерия, и её лицо приняло просительно-жалобное выражение.
– Ты, Анна, видно, не в своём уме, раз пришла просить о таком, – раскатисто играя басами, укоризненно качнул головой тот.
Поправив длинный блестящий локон волос, отец Валерий удивлённо посмотрел на маленькую худенькую женщину с плетёной корзиной в руках. Покрытые тонким белоснежным полотном домашней выделки, ещё тёплые куриные яйца, отливающее влажным розоватым блеском сало и крохотные пирожки с капустой наполняли корзинку доверху, весьма ощутимо оттягивая руку щедрой дарительницы. Запах свежего, в прожилках, сала, обильно нашпигованного чесноком и покрытого слоем перца, ударял в голову похлеще любой самогонки, но то, о чём просила Кряжина, выходило за рамки возможного и невозможного. Тяжело вздыхая и претерпевая поистине адовы муки, отец Валерий с усилием отводил взгляд от соблазнительного гостинца, но его нос, вдыхая вкусные запахи, усиленно проверял своего хозяина на прочность.
– Помилосердствуй, батюшка, ведь один у меня сынок, Кирюша, – пытаясь зацепиться за ускользающий взгляд отца Валерия, с надеждой проговорила Анна.
Стараясь избежать соблазна, отец Валерий отвернулся и строго посмотрел в высокое майское небо. Нет, положительно, Анна тронулась умом, если решилась просить о таком.
– Ты хоть понимаешь, что говоришь? – Брови батюшки грозно сошлись на переносице, и чёрные пронзительные уголья глаз заглянули в самую душу несчастной просительницы. – Пятое мая будет Страстной субботой! Какое может быть венчание, когда мир третьи сутки без Бога живёт? Вот через неделю, на Красную Горку – добро, а сейчас даже и не думай, греха на душу брать не стану. – С сожалением покосившись на переполненную корзинку, отец Валерий повёл плечами и, давая понять, что вопрос с венчанием – дело решённое, с интересом взглянул на худенькую соседку. – Слышь, Анна Фёдоровна, а чего это молодым вдруг приспичило венчаться именно в Страстницу, лучше дня не смогли найти?
– Когда в загс документы подавали, на Красную Горку и получалось, хотелось, чтобы всё как у людей, – с горечью произнесла она. Поняв, что никакими посулами батюшку уговорить не удастся, тяжело вздохнув, Анна сняла с локтя корзину и, поставив её на лавочку, понуро опустила плечи. – Всё у нас было хорошо да гладко, пока недели две тому назад к Голубикиным не приехал из Москвы Михаил...

– Марья, где ты есть-то? – тщательно оббив с ботинок грязь, Крамской скинул с плеч пальто и, проведя ладонью по аккуратно зачёсанным к затылку волосам, широко улыбнулся.
– Мишенька, ты?! – Сорвавшись с места, Анастасия Викторовна кинулась навстречу брату и, обняв за шею, звонко поцеловала в замёрзшую щёку. – Вот радость-то, проходи, погрейся, на дворе конец апреля, а весной и не пахнет.
– Что, не ждали? – засунув ноги в тёплые тапочки, Михаил прошел на кухню следом за сестрой и, как в детстве, стянув с разделочной доски кусочек моркови, незаметно убрал его за щёку.
– Не таскай куски, скоро вечерять будем, – не поворачивая головы, проговорила Анастасия, – и что вы, мужики, за народ такой: тебе уж через год пятьдесят, седина вовсю, а ты всё кусочничаешь.
– Ну во-первых, не через год, а через два, – деловито уточнил Крамской, – а во-вторых, у тебя что, глаза на затылке? – Поняв, что его конспирация рассекречена, Михаил решил перейти на легальное положение и, перестав прятаться, с удовольствием захрустел изъятой морковкой. – Тась, а где все?
– Марьяшка за хлебом в автолавку побежала, Николай ещё на работе, но минут через двадцать оба будут. Вот обрадуются-то! – Слив воду из кастрюли, Анастасия налила новую и, проверив огонь, поставила картошку на конфорку. – Сейчас я тебя рыбкой свежей угощу, вкуснятина – пальчики оближешь, в твоей Москве такой нет. У нас с неделю, как речка ото льда очистилась, так рыба вся с ума посходила, чуть ли не сама на берег выбрасывается. Мальчишки там днюют и ночуют. Ещё день-два, она уйдёт на глубину, а пока им – забава, лови за хвост руками да клади в ведёрко. – Поставив сковороду с рыбой на огонь, Анастасия провела по переднику испачканными в муке руками и, взглянув на брата, вдруг неожиданно спросила: – А ты, Мишенька, с чем к нам пожаловал?
– У меня, Тась, такие новости, сказать – не поверишь, – сияя глазами, радостно проговорил Крамской. – Жалко, Марьи с Николаем дома нет, хотел рассказать всем сразу, но дольше держаться не могу: на майские Марьяшке с Кириллом, как молодожёнам, дадут новую однокомнатную квартиру, да не где-нибудь, а в самой Москве, представляешь? Я полгода лоб расшибал, думал, ничего не получится, ан нет, выгорело дело!
– В Москве? – От неожиданности глаза Анастасии стали огромными. Повернув голову набок, как-то по-птичьи, она изумлённо взглянула на брата и, ухватившись рукой за стол, медленно осела на табуретку. К тому, что Марья когда-никогда должна выйти замуж и, скорее всего, уйти из дома, Анастасия Викторовна была готова, но чтобы так... сразу... Не зная, радоваться или горевать, она бросила на брата тревожный взгляд.
– Ты чего на меня косишься, как перепуганная несушка? Люди стоят в очередях годами, да что там годами, десятилетиями, а у Марьи будет всё и сразу! – Ожидая бурных изъявлений восторга, Михаил был одновременно озадачен и раздосадован.
– Миш, ты меня прости, конечно, я рада, очень рада, просто всё так неожиданно, – спохватилась Анастасия. Чтобы не показывать навернувшиеся на глаза нежданные слёзы, она поднялась, открыла крышку сковороды, из-под которой вырвались клубы белого горячего пара. – Ты такой молодец, спасибо тебе.
Произнося правильные слова, Анастасия слушала свой голос, казавшийся каким-то чужим и далёким, и чувствовала горечь в душе. Представить себе замужество Марьи в Озерках она могла легко: перейти через улицу – не значит расстаться, но Москва...
– Миш, ты сказал, на майские, – громыхнув сковородой, Анастасия взяла вилку и, приоткрыв кастрюлю, пару раз механически ткнула в недоваренный картофель.
– Ну да, на Победу и дадут, десятого за ордером ехать, – пояснил Михаил.
– Так ведь в райцентре им на двенадцатое назначили, к десятому они и расписаны ещё не будут, – цепляясь за последнюю соломинку, выдвинула шаткий довод Анастасия.
– Вот тоже мне нашла проблему, – разведя руки в стороны, добродушно хмыкнул Крамской. – Позвоним куда нужно, нажмём на пружинки, и распишут наших голубков, как миленьких, неделей раньше.
– Христос с тобой, Миш, неделей раньше – это ж пятое. – Застыв посередине кухни с вилкой в руке, Анастасия испуганно покосилась на брата.
– И что с того? – Брови Крамского, описав параболическую кривую, сошлись на переносице почти в ровную полосу. – Пятое, двадцатое, какая разница?
– Кто ж женится в Страстную субботу? – глядя на Михаила как на малое дитя, Анастасия несколько раз изумлённо моргнула своими огромными ярко-синими глазами. – Что ты такое удумал-то? Ведь жизни девке не будет, и потом, ни один батюшка ни в деревне, ни в городе в Страстницу молодых венчать не станет.
– Тась, ты соображаешь, что несёшь?! – Опешив от изумления, Михаил прислонился спиной к стенке и широко открытыми глазами заглянул в лицо сестры. – Какая Страстная неделя, какое венчание, они же оба комсомольцы!
– Побойся Бога, Михаил, креста на тебе нет! – голос Насти испуганно дрогнул.
– Какой, к чёрту, крест, я – коммунист! – гневно сверкнул глазами Крамской. – Для того чтобы людям жить вместе, никакие попы не нужны! Ты что же, считаешь, что у меня квартиры в Москве, как у тебя яблоки на дереве, на каждой ветке по десятку? Я, можно сказать, с ног сбился, лишь бы Марье жизнь была, а она – пятое, двадцатое! Ходишь в церковь – ходи, чёрт с тобой, но девке голову дурью не забивай! Если бы ты не была моей сестрой, я бы с тобой по-другому говорил! – почти выкрикнул Крамской, и в его глазах полыхнуло неподдельное негодование.
– Миша, а ты сам-то со своей Натальей в церкви венчался? – еле слышно проговорила Анастасия.
– Я коммунист, ещё раз тебе говорю!
– Тридцать лет назад ты коммунистом ещё не был, – так же спокойно, не повышая голоса, заметила Настя.
– Что ты от меня хочешь услышать? – Проведя руками по волосам, Крамской нервно выдохнул. – Нет, не венчался и нисколько об этом не сожалею.
– А может, Мишенька, поэтому Бог вам детей-то и не дал? – Слова сестры хлестанули Михаила наотмашь.
Перестав дышать, он закрыл веки и, вцепившись в волосы пальцами, на какой-то миг замер на месте.
– Никогда, слышишь, больше никогда не говори мне этого, – выплёвывая слова, не глядя на сестру, с натугой выдавил он. – Отчего у нас нет детей, касается только двоих: меня и Натальи, и никого больше. А Марья... Марья мне как дочь.
– Так и мне вроде не чужая.
– Тогда думай, что делаешь. У неё вся жизнь впереди, и испортить её будущее я не дам никому, даже тебе...

– Вот так всё оно и вышло, – теребя кончик платка, задумчиво закончила Анна. – Михаил уехал в Москву, а через два дня в сельсовет позвонили из райцентра и сказали, что регистрация перенесена загсом с двенадцатого мая на пятое. – Хлюпнув, Анна неровно сглотнула и, подняв глаза от земли, с надеждой посмотрела на отца Валерия. – Что же нам теперь делать-то, батюшка? Может, всё же обвенчаете?
– Не могу я этого сделать, Аннушка, пойми ты меня. – Глядя на худенькую сгорбленную фигурку, отец Валерий ощутил, как его сердце наполняется острой жалостью.
– Да, конечно, – понимающе посмотрев на батюшку, Кряжина неторопливо развернулась и, не поднимая глаз от земли, зашагала к калитке.
– А корзинку-то? – подхватив плетёнку под ручку, испытывая чувство какой-то отчаянной неловкости, отец Валерий столбом застыл у скамейки.
– Оставьте себе, батюшка. – Повернувшись в полоборота, Анна скользнула взглядом по высокой фигуре чернобородого мужчины, всесильного святого отца, не сумевшего или не пожелавшего стать мостиком между нею и Богом.

* * *

– И вот охота тебе была чушь пороть! – привстав со стула, Савелий Макарович протянул руку к блюду с праздничным оливье и, зачерпнув столовой ложкой, словно ковшом экскаватора, приличную гору салата, с оттяжкой вывалил её содержимое в свою тарелку. – Подумаешь, Страстница! Вон сколько народу привалило – пожрать на дармовщинку каждый, поди, не дурак.
Молча склонившись над тарелкой, Анна попыталась ковырнуть вилкой салат, но рука предательски дрогнула, и обмазанные майонезом кусочки картофеля и колбасы свалились обратно. Искоса взглянув на ходившие ходуном челюсти мужа, она опустила руку и, почувствовав, как к горлу, помимо воли, подступает обжигающая волна едких слёз, до боли закусила губу.
– А Мишка-то как для племянницы расстарался, икру разве что кошкам не дают, – не переставая методично двигать выпирающими из-под кожи желваками, Кряжин исподлобья метнул взгляд во главу стола, и уголок его вишнёвой рамки губ недобро вздрогнул. – Ишь, какие харчи! Верно я своего тетерю заставил на ихней Машке жениться, а то с Любкой бы всю жизнь капусту из щей лаптем вылавливал! Вон, Мишкина жена, Наталья, как гусыня, откормленная да гладкая сидит, скоро с неё от сытости масло капать зачнёт. Они, Крамские-то, народ не бедный. Зять, хоть и нечего с него взять, а всё же не чужой, глядишь, не обидят. – Ободрав Крамских взглядом, Кряжин довольно хмыкнул и, вытолкнув языком на бороду селёдочную кость, ловко выхватил её из волос заскорузлыми пальцами. – Ты, Анна, не сиди столбом да мышь дохлую из себя прекращай строить, люди на нас с тобой смотрят! – Недовольно сдвинув брови, Кряжин глянул на склонившуюся к тарелке жену, лицо которой было белее мела, и, предупреждающе крякнув, негромко пристукнул по скатерти квадратной волосатой ладонью.
– Ты, Савелий Макарович, на меня не серчай, – испуганно подняв глаза на мужа, Анна покорно взяла в руку тяжёлую серебряную вилку и тут же снова потупилась. – Что-то мне нездоровится, – негромко прошептала она, с тревогой отмечая, как на скулах Кряжина дёрнулись тяжёлые узлы желваков.
– Дура ты и есть дура, – грубо обрубил тот. – Упёрлась в своё – не свернёшь. Ты посмотри по сторонам, народ радуется, одна ты, словно Богом обиженная, только праздник людям портишь.
Не смея перечить мужу, Анна подняла глаза и осмотрелась по сторонам. День клонился к вечеру, закатное солнце обливало багряным глянцем белоснежное марево яблонь и вишен. Лакируя светлую зелень острых треугольничков, по молодым листочкам скользили тёплые солнечные зайчики. Лопнув, лилово-голубое небо расползлось в нескольких местах по швам, и над западным краем Озерков проступили пухлые тёмно-розовые полоски.
У Голубикиных было негде яблоку упасть, казалось, что на свадьбу к молодым собралась чуть ли не вся деревня. В одном углу двора слышался заливистый перебор гармошки, в другом – захмелевшие голоса выводили знакомые с детства мотивы, а у самых дверей, почти в сенях, невиданное доселе музыкальное чудо – радиола, привезённая специально для такого случая Михаилом из Москвы, пела голосом самого Муслима.
Двор тонул в шуме и веселье, и, сидя за одним концом длинного свадебного стола, даже при всём желании, невозможно было расслышать того, что говорилось на другом. Накрытые белыми, вышитыми ришелье богатыми скатертями столы буквально ломились от столичных деликатесов, но, полагаясь на исстари заведённую традицию, гости больше налегали на холодцы, заливное, самогон и домашнюю смородиновую настоечку, опасливо игнорируя городские диковинки.
Вся в белом, сияя от счастья, Марья не сводила влюблённых глаз с Кирилла, а тот, отвечая на её взгляд натянутой, вымученной улыбкой, не мог заставить себя отвести взгляда от Любани.
Сидя рядом с Крамским, она обдирала его до боли знакомым цепким взглядом жёлто-зелёных кошачьих глаз. Утонув в бесстыдном вырезе её обтягивающей алой блузки, Михаил чувствовал, как, бешено колотясь, сердце кубарем катится куда-то под гору. Одурев от сладкой истомы, напрочь запамятовав о сидевшей рядом Наталье, почти касаясь губами шеи девушки, он что-то шептал ей на ухо, а та, заливисто смеясь и приоткрывая яркие пухлые губы, кокетливо опускала ресницы.
Позабыв обо всём на свете, утонув в сладком омуте необыкновенных глаз, Михаил всё шире расправлял крылья, а Кирилл, до крови обкусывая губы, впивался ногтями в ладони и белел лицом. Царапая горячим наждаком по живому, в груди Кирилла шевелилась отчаянная ревность, и, видя блестящие глаза Крамского, он готов был выскочить из-за стола и, вцепившись в его толстую упругую шею, безжалостно рвать её на куски. Перепоясавшая Кирилла боль была настолько сильной, что от напряжения у него на висках выступили горошины крупного пота и, сверху донизу, от головы до пят, протыкая его тугим леденящим стержнем, прокатилась неудержимая волна бездумного, кричащего страха.
– Эх, Любаня, было б мне десятка на два меньше, – с сожалением тряхнув длинной чёлкой, Крамской в упор посмотрел в глаза Шелестовой и ощутил, как, выворачивая наизнанку, по телу побежала волна обжигающего холодка, и, затягиваясь узелком где-то глубоко в груди, болью свело виски.
– Зачем же меньше, дядь Миш, незрелое яблоко только скулы вяжет. – Не отводя глаз, Любаня слегка приоткрыла губы, показывая ровную полоску белоснежных зубов, и под ногами Крамского земля окончательно поехала в сторону.
– Какой я тебе, к чертям, дядя! – Жарко полыхнув, зрачки Михаила сузились до булавочных иголочек.
– А как же мне вас называть? – добавив в откровенно бесстыдный взгляд толику наивности, Любаня слегка сощурила раскосые глаза. – Может быть, Михаилом Викторовичем?
– Ты бы лучше своего дедушку называла Михаилом Викторовичем, – прошептал Крамской и, сунув руку под скатерть, потянулся к Любиной ноге.
– Тогда, может быть, подойдёт просто Миша? Или тебе будет приятнее – Мишенька? – Закинув ногу на ногу, Любаня приоткрыла длинный разрез на боку юбки, и неожиданно для себя, вместо шерстяной ткани, Крамской коснулся ладонью чулка.
– Мишенька, будь добр, положи мне селёдочки. – Распрямив согнутые, заплывшие жиром плечи, Наталья жалко посмотрела в лицо молодой нахальной девице и, пытаясь призвать забывшегося супруга к порядку, протянула ему наполненную едой тарелку.
– Куда же я тебе её положу? – Спускаясь с небес на землю, Крамской нехотя убрал руку с колена Любы и неприязненным взглядом окинул так не вовремя напомнившую о своём существовании законную половину.
– На тебя же смотрят, Михаил, – убирая тарелку, одними губами прошептала Наталья. – Опомнись, что ты делаешь, это же деревня, тут все друг у друга на виду.
– Не лезь, куда тебя не просят. – Широко улыбаясь, Крамской посмотрел в заплывшие щёлочки глаз жены и, сравнив их с огромными кошачьими глазами Любани, криво усмехнулся.
Невысокая, полная, с почти бесцветными, вылинявшими глазами, жена уступала дерзкой перегибистой деревенской бестии буквально по всем статьям. Окинув взглядом обеих, Михаил слегка усмехнулся: рядом с яркой и подвижной, словно огонёк, Любашей сорокатрёхлетняя спокойная и рассудительная Наталья показалась ему старой, давно прокисшей квашнёй.

– Опомнись, Мишенька, эта девочка – Машина подружка, она ведь почти втрое моложе тебя. – Из последних сил стараясь сохранить на лице выражение умиротворённости и какой-то скромной, тихой радости, Наталья незаметно осмотрелась вокруг.
– Может, оно и так, – отвечая улыбкой на улыбку, поддержал привычную игру Михаил. Неприятно поражённый напоминанием жены о своей ахиллесовой пяте – возрасте, он посмотрел ей прямо в глаза, и где-то глубоко-глубоко, на самом дне, в его зрачках полыхнула злоба. – У тебя, Наташенька, лапки мягкие, да коготки жёсткие. Послушай, что я тебе скажу: я старше этой ягодки почти втрое, но и ты старше её больше чем вдвое, вот какое дело. – Прикусив нижнюю губу, он многозначительно прищёлкнул языком.
– Я прошу тебя, остановись, негоже это, на глазах у всех да при живой жене крутить любовь с другой, – мрачнея лицом, всё так же тихо проговорила Наталья.
– За то, что ты до сих пор моя жена – скажи спасибо партии, – жёстко отрубил Михаил, – если бы не это, давно бы уж бросил тебя.
Вздрогнув, словно от удара хлыстом, Наталья полыхнула густым румянцем, и на её бледных щеках мгновенно выскочили два огромных розовых пятна. Разлившись по всему лицу, кровь кинулась ей в голову и под дикий перестук неровных ударов сердца, лавиной откатилась к ногам.
– Смотри-ка, никак, Мишка свою воспитывает, – хмыкнув в усы, сосед Шелестовых, Архипов, переглянулся с сидящими рядом мужиками и, понимающе ухмыльнувшись, скривил на сторону рот.
– Небось. Перетерпит, Мишка же, он – партеец, от такой кормушки рази какая баба добровольно откажется? – поддержал его высокий, худой, похожий на гвоздь мужик лет сорока пяти.
– Это точно, у Крамского скоро будет зад от поцелуев светиться, как лампочка Ильича, – поддержал собутыльника Архипов.
– Ты давай... того... потише, прикуси язык-то, как бы чего не вышло, – зыркнул по сторонам «гвоздь». – Крамской, он хоть и добрый, да не ко всем.
– А я чего? – шумно развёл руками Архипов. – Я только к тому, что жена – ведь она не стенка, её же и подвинуть можно, так, мужики?
– Го-рько! Го-рько!
Громкие полупьяные выкрики разгулявшихся гостей сливались в один неясный шум, и, отгородившись от внешнего мира толстым стеклянным колпаком, Кирилл старался не прислушиваться к ним. Целуя узкие розовые губы нелюбимой, он прикрывал ресницы, и перед его глазами тут же вставали другие – жадные, нацелованные, припухшие губы Любани. Чувствуя, что его сердце начинает неистово колотиться, Кирилл забывался. Прижимая к себе девушку, Кряжин пытался раздвинуть языком жёсткие неподатливые губы Марьи, но, вздрогнув, та удивлённо отстранялась от него прочь и, виновато улыбаясь, с беспокойством вглядывалась в ставшие вдруг чужими и абсолютно холодными глаза мужа.
За его праздничным столом, смеясь и перебрасываясь ничего не значащими словами, сидели чужие люди и, произнося торжественные тосты, выворачивали его душу наизнанку. Чокаясь стеклянными рюмками, они думали, что пьют за начало новой светлой жизни, но Кирилл знал наверняка, что справляют они не свадьбу, а поминки, тризну по светлому счастью, тенью проскользнувшему мимо него.
Восседая во главе стола, Кирилл тупо смотрел на своё отражение в девственно-чистой тарелке, и душа его обливалась кровью. Щерясь тупыми ржавыми зубьями, из темноты сарая на него поглядывал отцовский медвежий капкан. Вперившись в грудь, плотно прижавшись железным кругляшком холодного слепого глаза, из-за угла печи посмеивался раздвоенный ствол родительского самопала. И во всём огромном мире теперь не было такой силы, которая помогла бы ему выбраться из этих страшных, бездушных тисков.
Если мужчина - мягкий и нерешительный, женщине приходится самой строить свою жизнь и бороться за своё счастье. А если ещё рядом оказывается соперница… пусть и нелюбимая им, но такая удобная и выгодная… приходится быть сильной за двоих! И когда появляется ребёнок - уже за троих. В этом сражении не бывает победителей и проигравших. И жизнь однажды расставит всё по своим местам. Но в начале пути финал никогда не известен. "Танго втроём" - самый правдивый роман о любви.