Севильский слепец: Роман

– Смотри, – приказал голос.

Но он не мог. Зрелище было непереносимое, именно для него. Оно пробуждало нечто, засевшее в том уголке его мозга, который посылал бы ярко-красный сигнал на экран томографа, если бы ему просвечивали череп во сне; нечто, таившееся в той извилине его умственного лабиринта, которую человек, далекий от медицины, назвал бы зоной "темных видений". Это была опасная зона – ее следовало огородить, завалить чем ни попадя, заколотить гвоздями, обмотать цепями, запереть на амбарный замок, а ключ забросить в самое глубокое озеро. Это был смертельный ужас, превращавший его, крепкого мосластого мужика, в голого дрожащего мальчугана с опревшей попой, вжавшегося личиком в темный, жесткий спасительный угол и писающего на свои и без того разъеденные мочой ножки.

Он не хотел видеть. Не мог.

Телевизор вдруг вновь переключился на старый фильм. Он услышал голоса испанских дублеров. Вот на это он бы не прочь посмотреть. На мимику и артикуляцию Джеймса Кегни, до смешного не соответствующую тому, что он произносит.

Пленка в видеоплеере с жужжанием перемоталась к началу и, щелкнув, остановилась. Казалось, весь небосвод навалился ему на затылок. Дурнота? Или хуже? Его окатила волна прошлого. Горло сдавило, губы затряслись, чеканная испанская речь Джеймса Кегни стала противно дребезжащей. Он поджал пальцы босых ног и вцепился в подлокотники, еще сильнее раня истерзанные запястья проводом, которым был привязан к креслу. Его глаза наполнились слезами, и все вокруг заволоклось туманом.

– Поплачь на сон грядущий, – произнес голос.

Сон грядущий? Его мозг напряженно заработал. Он глухо кашлянул, давясь засунутыми в рот носками. Что означает "сон грядущий"? Смерть? Умереть, пожалуй, было бы лучше, чем выносить все это. Грядет сон. Глубокий, черный, вечный.

– Давай-ка попробуй еще раз… постарайся посмотреть. Не посмотрев, не увидишь, – прошипел голос прямо ему в ухо.

Световой индикатор воспроизведения вспыхнул красным. Он затряс головой и крепко зажмурился, когда голос Джеймса Кегни утонул в бешеном хохоте, в буйной россыпи взвизгов маленького мальчика. Ведь это был хохот, правда? Он принялся вертеть шеей, будто пытаясь отделаться от терзавшего его звука, в котором категорически не желал узнавать крика боли, мучительной, пронизывающей боли. Потом пошли всхлипы – свидетельство беспомощности, ужасного бессилия, как после щекотки… или после пытки? Всхлипы. Частое дыхание. Облегчение. – Ты не смотришь, – сердито заявил голос.

Он дернулся, пытаясь отстраниться от этого душераздирающего вопля, и чуть не упал вместе со стулом. С экрана вновь зазвучало безупречное стаккато испанской речи, катушка видеокассеты с шуршанием завращалась, быстрее, быстрее – стоп: пленка установилась в исходное положение.

– Я был терпелив, – произнес голос. – Я хотел по-хорошему.

По-хорошему? Это называется по-хорошему? Прикрутить меня к креслу, запихнуть мне в рот мои вонючие носки. Заставлять меня смотреть это… мое… это…

Пауза. Сзади слышится бранное слово. Из коробки на письменном столе вытягивается салфетка. Запах снова наполняет комнату. Знакомый ему запах. Темное пятно надвигается на него, теперь уже на салфетке, а не на тряпке. Запах и то, что он означает. Желанный мрак. Дай его мне. Я утоплю в том этот.

Тяжелый дух хлороформа отбросил его в пустоту.

Яркая световая точка пробила высокий свод. Разрастаясь, она превратилась в кружок и начала вытягивать его из черного колодца. Нет-нет, не надо. Оставь меня здесь, в кромешной тьме. Но его неумолимо волокло, втаскивало в расширяющийся круг, пока он не вернулся в гостиную – в общество Джеймса Кегни и появившейся рядом с ним девицы, помимо которой было и еще кое-что новенькое. Ему в лицо врезался провод. Туго натянутый у него под носом, он крепко прижимал его голову к высокой спинке кресла, вдавливая ему в затылок резные контуры какого-то древнего герба. Но и это еще не все. О Мария, Пресвятая Богородица, Пречистая Дева Макарена… Богоматерь Эсперанса… что вы со мной сделали?

Теплые слезы текли у него по щекам, по подбородку и капали на белую рубашку. Он ощутил сладковатый вкус зажатого между зубами языка. Что вы со мной сделали? Телевизор подкатился вплотную к его коленям. Не слишком ли много всего происходит зараз? Кегни целует девушку, омерзительно. Провод режет носовую перегородку. Панический ужас поднимается от ступней, мчится, нарастая, вверх по телу, пронизывает все органы, пульсирует в сжимающейся аорте. Непреодолимый. Непобедимый. Немыслимый. Его мозг кипел, в глазах полыхал пожар, в момент иссушивший слезы. Его верхние веки – две полоски стерни, горящей во мраке, – с трудом опустились к черным сверкающим зрачкам, обжигая белки.

В его объятом пламенем поле зрения возникла пипетка с дрожащей на кончике бусинкой росы. Глаза выпили бы ее без остатка. Выпили и возжаждали бы еще.

– Теперь ты увидишь все, – сказал голос, – а я обеспечу слезы.

Капля, сверкнув, упала в глаз. Пленка с поскрипыванием завертелась на катушках. Джеймс Кегни и его девушка исчезли в мерцании снежинок. Затем раздался пронзительный визг и пришли обещанные слезы.

1

Четверг, 12 апреля 2001 года, Эдифисьо-дель-Пресиденте, квартал Ремедиос, Севилья

Все началось тогда, когда он перешагнул порог комнаты и увидел это лицо.

Звонок домашнего телефона в 8.15 утра вернул его от входной двери: обнаружен труп, по такому-то адресу, по всем признакам – убийство.

Semana Santa. Правильно. Что же это за Страстная неделя хотя бы без одной насильственной смерти? Впрочем, она едва ли будет замечена людскими толпами, ежедневно стекающимися поглазеть на Пресвятых Дев, выносимых из соборов и совершающих тряские путешествия по улицам.

Он осторожно вывел машину из тяжеловесного особняка на улице Байлен, принадлежавшего его отцу. Колеса запрыгали по булыжникам узких пустынных улиц. Город, неохотно просыпающийся в любое время года, был как-то по-особенному молчалив в этот час во время Страстной недели. Он вырулил на площадь перед Музеем изящных искусств. Побеленные здания с терракотовыми контурами дремали за высокими пальмами, двумя исполинскими гевеями и громадными джакарандами, еще не успевшими расцвести. Он опустил стекло и, вдохнув утреннюю свежесть, пропитанную росой минувшей ночи, выехал к реке Гвадалквивир, на бульвар Христофора Колумба. Он ощутил почти счастье, катя мимо Пуэрта-дель-Принсипе – парадных ворот в барочном фасаде арены для боя быков "Ла-Маэстранса", где за пару дней до апрельской Ферии должен был открыться сезон корриды.

Большей радости он давно не испытывал, и эта радость не улетучилась, когда сразу за Золотой Башней он сделал крутой поворот и, оставив позади старую часть города, пересек по мосту реку, слабо курившуюся под утренними лучами солнца. От площади Кубы он поехал не привычным путем на работу, а к улице Асунсьон. Впоследствии он будет не раз воскрешать в памяти эти моменты, оказавшиеся последними в той, как ему тогда представлялось, вполне благополучной жизни.

Совсем молодой судебный следователь Эстебан Кальдерон, ожидавший его в девственно чистом, отделанном белым мрамором холле огромных дорогих апартаментов Рауля Хименеса на шестом этаже Эдифисьо-дель-Пресиденте, попытался его предупредить. Это он помнил хорошо.

– Приготовьтесь, старший инспектор.

– К чему? – спросил Фалькон.

В последовавшем неловком молчании старший инспектор Хавьер Фалькон внимательно изучал костюмчик судебного следователя, покроенный, судя по всему, либо одним из итальянских, либо каким-то известным испанским кутюрье, вроде Адольфо Домингеса. Слишком дорогой для тридцатишестилетнего молокососа, который еще и года не прослужил в этой должности.

Смущенный явным безразличием Фалькона, Кальдерон понял, что ему вовсе не хочется выставлять себя наивным дурачком перед сорокапятилетним начальником отдела по расследованию убийств севильского полицейского управления, который уже более двадцати лет разглядывал трупы в Барселоне, Сарагосе, Мадриде, а теперь и в Севилье.

– Сами увидите, – ответил он, раздраженно дернув плечом.

– Значит, я могу приступить к исполнению? – спросил Фалькон, следуя установленной процедуре в общении с судебным следователем, с которым прежде ему не приходилось работать вместе.

Кальдерон кивнул и сообщил, что экспертов-криминалистов буквально минуту назад пропустили в здание и что старшему инспектору разрешено начать осмотр места преступления.

Фалькон пошел по коридору, ведущему из холла в рабочий кабинет Рауля Хименеса, на ходу размышляя о том, к чему, собственно, ему нужно подготовиться. Он остановился у двери в гостиную и нахмурился. Комната была пуста. Он обернулся на Кальдерона, который теперь стоял к нему спиной, что-то диктуя своему помощнику, в то время как судмедэксперт внимательно его слушал. Фалькон заглянул в столовую и там обнаружил одну пустоту. – Они что, собрались переезжать? – спросил он.

– Claro , старший инспектор, – ответил Кальдерон, – во всей квартире осталась только кровать в одной из детских комнат да вся мебель в кабинете сеньора Хименеса.

– Надо понимать, сеньора Хименес с детьми живет в новом доме?

– Трудно сказать.

– Мой помощник, инспектор Рамирес, будет через пару минут. Сразу же пошлите его ко мне.

Направившись в конец коридора, Фалькон вдруг осознал, как гулко отдается в пустой квартире каждый шаг по полированному паркету. Его взгляд был устремлен на крюк в голой торцовой стене, под которым выделялся светлый прямоугольник – еще недавно там висела картина или зеркало.

Он на ходу натянул хирургические перчатки, щелкнул резиной на запястьях и посгибал пальцы. Свернув в кабинет, Фалькон поднял глаза от собственных ладоней, облепленных мутной пленкой, и увидел прямо перед собой жуткое лицо Рауля Хименеса.

Тогда-то все и началось.

Причем он мгновенно осознал, что это перелом. Кризис был налицо. Изменение в телесной химии проявляется незамедлительно. Фалькон почувствовал, как у него под перчатками взмокли руки и на лбу, прямо под волосами, выступили капельки пота. Сердце бешено заколотилось, ему стало нечем дышать, словно из воздуха кто-то выкачал весь кислород. Он сделал несколько глубоких вдохов и слегка сдавил рукой горло, стараясь снять спазм. Тело предупреждало его о какой-то опасности. Тело, но не разум.

Разум, как всегда, бесстрастно фиксировал детали. Рауль Хименес сидел в кресле, лодыжки его босых ног были туго прикручены к ножкам. Отдельные предметы мебели находились не на своих местах, и это сразу бросалось в глаза. Промятины в дорогом персидском ковре указывали на то, что там обычно стояло кресло. Бар на колесиках, служивший подставкой для телевизора, был выдвинут из угла, где располагалась розетка, так что телевизионный шнур до предела натянулся. Нечто похожее на скомканные носки со следами слюны и крови валялось на полу, рядом с письменным столом. Окна с двойными стеклами были плотно закрыты, портьеры отдернуты. На столе выделялась большая стеатитовая пепельница, полная расплющенных окурков и целых чистых фильтров от сигарет из лежавшей рядом пачки. Марка "Сельтас". Дешевые сигареты. Совсем дешевые. Просто неприлично дешевые для Рауля Хименеса, владельца четырех самых популярных ресторанов в Севилье плюс еще двух на побережье: в Санлукар-де-Баррамеда и в Пуэрто-Санта-Мария. Непотребно дешевые для Рауля Хименеса с его дорогущей квартирой в квартале Ремедиос, выходящей окнами на площадь Ферии, и с его галереей фоток, занимающей чуть ли не всю стену за обитым кожей письменным столом, на каждой из которых был запечатлен он сам с кем-то из знаменитостей. Рауль с тореро Эль Кордобесом. Рауль с ведущей одной из телепрограмм Аной Росой Кинтаной. Рауль, боже правый, Рауль с ножом для разделки мяса. А перед ним jamon , не иначе как первоклассный Pata Negra, раз по бокам стоят Антонио Бандерас и Мелани Гриффит, с ужасом взирающая на раздвоенное копыто, уткнувшееся в ее правую грудь.

Между тем его все больше прошибал пот. Увлажнились верхняя губа и поясница, щекочущие струйки потекли из-под мышек вниз. Фалькон понял, что происходит: он старается убедить себя, что в комнате жарко и что кофе, который он выпил… Не пил он никакого кофе.

Это лицо.

Для мертвеца у него было слишком выразительное лицо. Совсем как у эльгрековских святых, чьи глаза ни на миг не отрываются от тебя.

Неужели он следит за ним?

Фалькон шагнул в сторону. Да. Потом в другую. Абсурд. Игра воображения. Он крепко сжал кулаки, пытаясь взять себя в руки.

Переступив через натянутый телевизионный шнур, Фалькон зашел за кресло, на котором сидел мертвец. Он посмотрел вверх на потолок, потом опустил взгляд на взлохмаченную шевелюру Хименеса. На затылке его образовался черно-красный колтун, так как он бился головой о вырезанный на спинке герб. Голова все еще была привязана к креслу проводом. Похоже, прикрутили несчастного очень туго, но он сильно рвался, и путы немного ослабли. Провод рассек мягкие ткани под носом и, пропилив хрящ носовой перегородки, дошел до кости. В результате нос отделился от лица. Провод изрезал и щеки Хименеса, когда он мотал головой.

Фалькон отвернулся от страшного профиля и уперся взглядом в темный экран с отражением вида анфас. Он на мгновение зажмурился, охваченный неодолимым желанием закрыть эти вытаращенные глаза, которые, даже глядя с экрана, пронизывали насквозь. Его замутило при мысли о жутких картинах, заставивших человека сотворить с собой такое. А может быть, они все еще там, записаны на сетчатке или еще глубже – в мозгу каким-нибудь хитрым кубистско-цифровым способом?

Фалькон тряхнул головой, гоня прочь дикие мысли, никак не вязавшиеся с его профессиональной невозмутимостью. Он отступил на несколько шагов, чтобы увидеть окровавленное лицо спереди, вернее чуть сбоку, так как бар с водруженным на него телевизором был подвезен вплотную к коленям покойника, и в этот момент Хавьер Фалькон впервые в жизни почувствовал, что тело его не слушается. Ноги отказывались сгибаться. Все двигательные импульсы вязли в ватном комке страха, застрявшем у него в солнечном сплетении. Решив внять совету судебного следователя, он выглянул в окно. Яркость апрельского утра напомнила ему о том, как надоело ему кутаться во все темное и как опостылела ему долгая унылая зима с бесконечными дождями. Дождей пролилось столько, что даже он заметил, как разрослись городские сады, затмив буйством зелени джунгли, а богатством красок – роскошную ботаническую выставку. Он посмотрел вниз, на площадь Ферии, которая через две недели превратится в "шатровую" Севилью, заставленную всевозможными casetas, или палатками, для недельного обжорства, пьянки и испанских плясок до упаду. Он глубоко вздохнул и наклонился к лицу Рауля Хименеса.

Эту жуткую иллюзию, будто мертвец за ним наблюдает, создавали выкаченные, как у больного базедкой, глазные яблоки. Фалькон взглянул на фотографии. Ни на одной Хименес не был пучеглазым. Так в чем же дело?.. Все части лица у него сместились, как детали машин, одна из которых въехала в другую сзади. Обнажились белки глаз. Щеки и скулы в потеках крови. На подбородке кровяные сгустки. А это что такое? Что это за изящные штучки на пластроне его рубашки? Лепестки. Четыре штуки. Но какие! Роскошные, экзотические, мясистые, как у орхидей, с красивой опушкой, напоминающей реснички мухоловки. Но лепестки… здесь?

Фалькон отшатнулся и полетел назад через телевизионный шнур, пропахав каблуками край ковра и паркет. Вилка выскочила из розетки, а он продолжил движение на локтях и пятках, пока не врезался в стену, у которой и застыл в прострации: ноги раскинуты, бедра вздрагивают, ботинки съехали с пяток.

Веки. Два верхних, два нижних. К такому приготовиться невозможно.

Рауль Хименес, известный и состоятельный человек, найден замученным до смерти у себя дома. По увечьям, которые нанес себе сам Хименес, можно догадаться, что он отчаянно рвался, пытаясь отвернуться от экрана телевизора, перед которым привязал его истязатель. В довершение ужаса, у него были удалены веки. Детектив Хавьер Фалькон, человек отнюдь не впечатлительный, глубоко потрясен этим зрелищем и начинает испытывать трепет перед убийцей, способным с помощью зрительных образов так искусно играть на нервах своей жертвы. Перевод с английского М. Тюнькиной. Составитель: Б. Акунин.