Обетованная земля

Я смотрел на этот город три недели подряд. Он рас­кинулся прямо передо мной — и все же словно на другой планете. До него оставалось всего несколько километ­ров — нас разделял лишь узкий рукав морского залива, который я, наверное, смог бы даже переплыть, - и все-таки для меня этот город был совершенно недосягаем, как будто его окружила целая армия танков. Его защи­щали самые могучие бастионы двадцатого столетия: крепостные стены из бумаги, иммиграционные предписа­ния и бесчеловечные законы, изобретенные бездушной бюрократией. Я находился на Эллис-Айленде: стояло лето 1944 года, и передо мной лежал город Нью-Йорк.

Среди известных мне лагерей для интернирован­ных Эллис-Айленд был самым гуманным. Тут никого не били, не пытали, не морили в газовых камерах, не загоняли до смерти на непосильных работах. Нам даже давали хорошую еду, и притом совершенно бесплатно, здесь имелись постели, на которых нам разрешали спать. Конечно, часовые тут тоже были на каждом ша­гу, но они относились к нам почти дружелюбно. На Эллис-Айленде держали иностранцев, пытавшихся въехать в Америку по подозрительным или недействи­тельным документам. Оказалось, что американским властям было мало въездной визы, выданной их же американским консульством в какой-нибудь европей­ской стране, — перед въездом эту визу должны были проверить и подтвердить в нью-йоркском ведомстве по делам иммигрантов. Только тогда тебя пускали в страну или объявляли нежелательным иммигрантом и отправляли назад с ближайшим пароходом. Однако с отправкой дело давно уже обстояло совсем не так про­сто, как прежде. В Европе шла война, в этой войне уча­ствовала и Америка, по всей Атлантике рыскали не­мецкие подлодки, а пассажирские корабли ходили в Европу крайне редко.

Выдворяемым эмигрантам это казалось пусть и ма­леньким, но счастьем: они, давно уже измерявшие свою жизнь днями и неделями, обретали надежду хотя бы ненадолго задержаться на Эллис-Айленде. Однако по острову ходили страшные слухи, от которых все на­дежды снова рассыпались в прах: это были слухи о ко­раблях-призраках, набитых отчаявшимися евреями, месяцами круживших по океану, которым запрещали въезд везде, куда бы они ни собирались причалить. Не­которые из эмигрантов своими глазами видели у бере­гов Кубы и в южноамериканских портах целые толпы плачущих, вконец отчаявшихся людей, которые моли­ли о пощаде, напирали на поручни запущенных кораб­лей, стоявших перед закрытыми для них гаванями — несчастных «летучих голландцев» новейшей эпохи, бежавших от подводных лодок и человеческого жесто­косердия, перевозчиков живых мертвецов и проклятых душ, единственное преступление которых заключа­лось в том, что они были людьми и хотели жить.

Как это водится, здесь бывали и нервные срывы. Как ни странно, на Эллис-Айленде они случались даже чаще, чем во французских лагерях для интернирован­ных в те дни, когда немецкие войска и гестапо были всего лишь в нескольких километрах. Причина была, вероятно, втом, что во Франции беженцы привыкли жить в двух шагах от смерти. Там опасность была так велика, что удерживала от срывов, а на острове спасе­ние казалось совсем близким, но потом вдруг вновь ус­кользало из рук. Поэтому нервы у всех были истощены до предела. Правда, в отличие от Франции, здесь со­вершенно не было самоубийств: несмотря на приступы отчаяния, надежда на лучшее все еще была велика. За­то к нервному срыву мог привести даже самый без­обидный допрос у инспектора: бывало, что беженцы, привыкшие за годы скитаний к осторожности и недо­верчивости, на мгновение расслаблялись, а потом, в ужасе перед собственной откровенностью, тут же впа­дали в панику. Как водится, такие срывы чаще случа­лись у мужчин, чем у женщин.

Вид этого города, такого близкого и такого недоступ­ного, превращался в пытку: он мучил, манил, насмехал­ся, раздавал обещания — и не сдерживал ни одного. Временами он казался туманным чудовищем, вокруг которого носились клочья облаков и разносились кора­бельные гудки, — казалось, будто ревели орды стальных ихтиозавров. Потом, глубокой ночью, он превращался в нереальный, белый лунный ландшафт: беззвучный, призрачный Вавилон вдруг ощеривался сотнями башен, а вечерами, охваченный ураганом электрических огней, он становился сверкающим ковром, протянутым от края до края горизонта, — после темных военных ночей в Европе это было необычное, ошеломляющее зрелище. В такие часы беженцы часто поднимались с постели, разбуженные всхлипываниями, хрипом и криками соседей, которых во сне продолжали преследовать гестаповцы, жандармы и эсэсовские убийцы; встав, они сбивались в мелкие группки и, стоя у окон барака, то молчали, то бормотали что-то непонятное, вперившись горящими глазами туда, в трепещущую огненную пано­раму земли обетованной — Америки, — сроднившиеся в единое братство, в единую общность чувств, которую дарит людям лишь горе — счастье же никогда.

У меня был немецкий паспорт, срок действия кото­рого истекал через четыре месяца. Его владельцем зна­чился некий Людвиг Зоммер. Паспорт был почти на­стоящим. Я получил его в наследство от друга, который скончался два года тому назад в Бордо, и поскольку рост, цвет глаз и волос у нас совпадали, то бывший про­фессор математики, а ныне изготовитель поддельных паспортов из Марселя по фамилии Бауэр посоветовал мне не переправлять имя на мое собственное. И хотя среди эмигрантов попадались превосходные литографы, уже снабдившие не одного беспаспортного бежен­ца вполне пригодными удостоверениями, я все же ре­шил последовать совету Бауэра и отказался от своего настоящего имени, тем более что проку от него все рав­но было немного. Хуже того, оно уже числилось в спи­сках гестапо, и от него стало просто необходимо по­скорее избавиться. Таким образом, мой паспорт был почти настоящим — поддельные только я сам и моя фо­тография.

Весельчак Бауэр объяснил мне все выгоды такого решения: значительно переправленный паспорт, как искусно его ни подделывай, мог сойти только при са­мой беглой проверке. В любой мало-мальски прилич­ной криминальной лаборатории обман сразу всплывет на поверхность, и тогда мне обеспечены тюрьма, вы­сылка, а может быть, и что-нибудь похуже. Напротив, проверка настоящего паспорта у неправильного вла­дельца займет гораздо больше времени: придется на­правлять запрос в учреждение, которым паспорт был выдан. А это у них не получится, покуда идет война и все связи с Германией прерваны. Поэтому в таких слу­чаях знатоки советуют изменить личность: подделать штемпель на фотографии гораздо проще, чем пере­правлять фамилию. В паспорте оставалась только одна неувязка — вероисповедание. Зоммер был иудеем, а я нет. Но Бауэру это показалось несущественным.

— Если немцы вас схватят, постарайтесь выбросить паспорт, — объяснил он. — Придумайте какую-нибудь отговорку. Поскольку вы необрезаны, у вас есть шанс спастись от газовой камеры. С другой стороны, бежен­цу гораздо лучше выдавать себя за еврея. А при рас­спросах насчет еврейских обычаев говорите, что отец ваш был атеистом и вас воспитал в том же духе.

Три месяца спустя Бауэра арестовали. Роберт Хирш, действовавший под видом испанского консула, попы­тался вызволить его из тюрьмы. Но было уже поздно. За день до появления Хирша Бауэра отправили в Германию.

На Эллис-Айленде я повстречал двоих эмигрантов, которых немного знал прежде. Время от времени мы с ними пересекались на разных этапах нашей via dolorosa1. Так назывался маршрут, по которому следо­вали беженцы, спасаясь от гитлеровского режима. Из Голландии, Бельгии и с севера Франции он вел в Па­риж, а затем разделялся. Один из путей шел далее через Лион к побережью Средиземного моря; другие проле­гали через Бордо, Марсель, Пиренеи, Испанию и Пор­тугалию и завершались в Лиссабонском порту. Такое название придумали сами эмигранты, бежавшие этим путем из Германии. Они спасались не только от гитле­ровского гестапо — им повсюду приходилось скрывать­ся и от местных жандармов. Почти ни у кого из бежен­цев не было ни виз, ни паспортов. Стоило им попасть­ся жандармам, их тут же арестовывали, приговаривали к тюремному заключению и высылке. Впрочем, в большинстве стран еще хватало человечности, чтобы по крайней мере не депортировать их в Германию, на верную гибель в концентрационном лагере. Обзавес­тись паспортами удавалось лишь очень немногим, ос­тальные были вынуждены почти беспрерывно скрываться. К тому же без документов им нигде не разреша­лось легально работать. Большинство беженцев жили впроголодь, в нищете и одиночестве; оттого-то и путь их скитаний был прозван via dolorosa. На этом пути имелись и станции: почтовые отделения в городах и бе­лые стены вдоль дорог. На почте беженцы пытались найти весточки, оставленные до востребования род­ными и близкими; заборы и стены домов вдоль шоссе были у них вместо газет. Мелом и углем здесь были вы­ведены имена потерявшихся и разыскивавших друг друга, предостережения, указания, крики отчаяния. Вокруг царило всеобщее равнодушие, на смену кото­рому шла эпоха бесчеловечности: война, в которой и гестаповцы, и местные жандармы зачастую вершили одно и то же общее дело.

Именно в те времена я и повстречался с одним из двоих эмигрантов с острова Эллис-Айленд. Дело было на швейцарской границе, с которой таможенники уже в четвертый раз за одну ночь выдворяли нас во Фран­цию. С той стороны нас снова гнали назад француз­ские пограничники. Был страшный холод, и вот нако­нец мы с Рабиновичем кое-как уговорили швейцарцев посадить нас в тюрьму. В швейцарских тюрьмах рабо­тало отопление; беженцы считали их просто раем, и мы бы с радостью остались там до конца зимы, но швей­царцы оказались слишком практичными. Вскоре нас депортировали через Тессин1 в Италию, где наши пути разошлись. Теперь у моих старых знакомых обнаружи­лись родственники в Америке, которые были готовы за них поручиться. Поэтому обоих эмигрантов выпустили с Эллис-Айленда уже через несколько дней. Прощаясь со мной, Рабинович обещал разыскать в Нью-Йорке наших общих знакомых по via dolorosa. Разумеется, я ему не поверил. Подобные обещания давали почти все, но, выйдя на свободу, о них тут же забывали.

Я не чувствовал себя несчастным: за несколько лет до того в одном брюссельском музее я приучил себя ча­сами неподвижно сидеть, сохраняя спокойствие. В те дни я научился вызывать у себя состояние полного внутреннего безмолвия, похожее на самогипноз. Так я оказывался в каком-то тусклом трансе, облегчавшем долгое, напряженное ожидание: под конец у меня воз­никала странная шизофреническая иллюзия, будто на самом деле жду вовсе не я, а кто-то другой. Одиночест­во совершенно не угнетало меня в этой темной кле­тушке, где я провел несколько месяцев. Меня укрыл в ней директор музея, когда гестаповцы принялись про­чесывать Брюссель в поисках эмигрантов. Мы виде­лись с ним совсем коротко утром и вечером: он прино­сил мне поесть, а вечером, когда музей закрывался, он выпускал меня из укрытия. В дневное время моя ком­ната была заперта, а единственный ключ директор ос­тавлял у себя. Когда снаружи по коридору кто-то шел, я должен был сидеть не шелохнувшись, стараясь не ка­шлять и не чихать. Это было совсем нетрудно, но я опа­сался, что в минуту настоящей опасности мое легкое возбуждение моментально перерастет в неконтролиру­емую панику. Поэтому я решил перестраховаться и за­няться развитием своей духовной сопротивляемости. Я взял себе за правило подолгу не следить за часами, так что порою уже не мог отличить день от ночи, осо­бенно по воскресеньям, когда директор оставался до­ма, — однако вскоре мне пришлось прервать свои уп­ражнения. Я почувствовал, что теряю последние остатки психического равновесия и уже одной ногой сорвался в ту трясину, где окончательно утрачу свою личность. Я ведь и так всю жизнь ходил по краю этой трясины. Спасло меня только одно: долг мести, а вовсе не вера в жизнь.
Последний роман Эриха Марии Ремарка. Возможно - самый крупный. Возможно - самый сильный. Возможно - самый трагический... "Возможно" - потому, что роман не был закончен: смерть Ремарка в 1970 году оборвала работу над ним. В архиве писателя остались три редакции произведения и наброски финала, на основании которых была подготовлена посмертная публикация. В Германии "Земля обетованная" вышла в 1998 году. На русском языке публикуется впервые.
Переводчики: Дмитрий Трубчанинов, Валерия Поздняк.