Девятный Спас

Глава 1

О цифирных тайнах

Начну на флейте стихи печальны.
Зря на Россию чрез страны дольны.
Ибо все днесь мне ее доброты
Мыслить умом есть много охоты.

В. Тредиаковский

В конце семнадцатого века страна, именовавшаяся Московским царством, владела почти такой же огромной территорией, как сегодняшняя Россия, однако была в двадцать раз малолюднее. Население теснилось по берегам рек и вдоль немногочисленных проезжих шляхов, а всё остальное пространство занимали глухие леса и пустые степи.

| Подданные этой обширной державы скудно ели, жили в невежестве и рано умирали. Зато умели довольствоваться малым и, не мудрствуя, верили в Вечную Жизнь, что не де­лало их земную жизнь образцом нравственности, но все же не давало опуститься до положения скотов, облегчало стра­дания и давало Надежду.

Здание их государства, не больно ладное, но сшитое крепко, из вековых брёвен, было лишено всякого удобства, пугало иноземцев суровостью некрашеных стен и безразли­чием к внешней красивости, а всё же в его приземистых пристройках, корявых подпорах, опасливо узких оконцах чувствовались и навык, и смысл; углы и связи надёжно держались на безгвоздевых скрепах, крыша почернела, да не прогнулась, и сиял над ней золотой купол, и сидела на пере­кладине креста белая птица Алконост.

Зла и добра на Руси, как тому положено от природы, бы­ло примерно поровну. Первое, следуя своим немудрящим инстинктам, насиловало и разрушало, то есть пришпорива­ло историю; второе терпело, исцеляло и любило, но народ, он же мир, был ещё единым, ещё не поделился на две нерав­ные половины, мыслившие, одевавшиеся и даже разговари­вавшие по-разному. Богатые были богатыми, а бедные бед­ными, но это были всё те же русские люди, которые понима­ли друг друга без лишних речений, ибо их объединяло общее религиозное и национальное чувство.

Живое подтверждение этого естественного единства можно было наблюдать в последний вечер лета от сотворе­ния мира семь тысяч сто девяносто седьмого во дворе под­московной усадьбы помещика Лариона Никитина, где ката­лись в пыли трое чумазых мальчишек: барский отпрыск Митька, поповский сын Алёшка и крестьянин Илейка.

Новый год на Руси в те времена считался с 1 сентября, так что лето сегодня заканчивалось сразу в двух смыслах, только наступлению осени наши предки придавали куда больше значения, чем смене года - осенью собирают хлеб, и это касалось всех, а сколько именно воды проистекло от миросотворения, интересовало очень немногих.

Малолетних приятелей, например, новый год не занимал вовсе. Митька с Алёшкой, возможно, почесав затылки, и припомнили бы, какой именно наступает год, но не обучав­шийся книжной премудрости Илейка таких пустяков в го­лове не держал, и уж тем более никто из троицы не имел по­нятия, что по-иностранному, от рождества Христова, сегод­ня 31 августа 1689 года.

Свалка меж пострельцами была нешутейной. В ход шли руки, ноги, зубы; трещали вихры, слышалось шумное сопе­ние. Но дрались не по злобе, а по заглавному или, как сказа­ли бы теперь, принципиальному поводу.

Возник спор, какой зверь всех прочих сильней.

Белокожий и черноволосый, вечно серьезный Митьша Ларионов, немножко важничая перед товарищами, объявил царем всех животных уникорна. Сего предивного бестия с длинным рогом на месте носа он недавно видел в книге и пленился горделивой осанкой заморского жителя

Веснушчатый, рыжеватый Алёшка картинки не видал, но от единорога небрежно отмахнулся, обозвав небылицей, а в первейшие победители двигал змею. Еще и сказал обид­но: «Гадюка твоего дурака рогатого за ногу разик куснет, и конец ему, брыкнется копытами кверху».

Спорщики набычились, но сцепляться пока годили. Ждали, чью сторону примет основательный Илейка. Кре­стьянский сын был коренаст, медлителен, попусту кидаться словами не любил.

- Погодь, тово-етова, не гони. Тут думать надо, - протя­нул он свою всегдашнюю присказку.

Наклонил большую голову, сдвинул белёсые брови.

Подумал-подумал и убежденно сказал: медведь. Едино­рогов Ильша отродясь не видывал, а с чужих слов на веру ничего не брал. Гадюк же не уважал за то, что они на брю­хе пресмыкаются и норовят исподтишка ужалить. Вот мед­ведь - дело другое. В прошлом году Илейка сам видел, как косолапый переломил березу. Спинищей об нее зачесался, а она хрясь, и пополам.

Ну и началось. Каждый из троих твёрдо стоял на своем, потому что при всей непохожести была у мальчиков одна общая черта - упрямство.

Дмитрий, когда горячился, бледнел. Алёшка передразни­вал противников и насмехался. Илья неколебимо отмалчи­вался.

Сначала дворянский сын предложил вынести книгу и показать уникорна, чтобы глупцы сами узрели, сколь это ве­ликое и благородное животное.

- Видал я ту картинку, - наврал Лёшка. - Как есть козёл однорогий.

Крестьянич и подавно относился к книгам без доверия. Мало ль чего там дьяки с грамотеями понапишут-понарисуют. Пожечь бы всю на свете писанину, то-то народу бы об­легчение. Ни поборов, ни податей, ни туги крепостной.

Он был счастливый, Ильша. В отличие от двух осталь­ных ничему его не учили, псалтырем да цифирью не мучи­ли. Митя с Алёхой ему вообще сильно завидовали. Во-пер­вых, у крестьянского сына жизнь привольная. Что хочешь, то и делай. Во-вторых, тятьки нет, помер. Значит, драть не­кому. А вот мамка, наоборот, есть. Она и приласкает, и кусок полакомей сунет.

Дворянчик-то с поповичем, наоборот, росли при отцах, но безматерние.

Спорщики не просто приятельствовали с самого младен­чества, но еще и были молочными братьями. Митьшина мать скончалась родами, Алешкина была хвора и тугосися, сама выкормить своего заморыша не могла. А родились трое младенцев чуть не в одну неделю, и у крестьянской жены молока хватило на всех. Было оно густое, здоровое, и даже хилый попович, которого отец поспешил окрестить в пер­вый же день, чтоб не преставился нехристем, всех удивил - выжил.

Пока Митьша с Лёшкой ругались, так что уж начали друг друга за грудки хватать, Илейка думал.

- Погодь, тово-етова, - наконец сказал он, и попович сразу выпустил узорчатый ворот дворянской рубахи, а Митька перестал мять холщовую свитку противника. -Твой единорог чем сражается?

- Рогом. Это разом и копье, и меч!

- Ну так на тебе.

Илейка поднял с земли корягу, приложил Митьше к но­су.

- А ты, Лёшка-блошка, тово-етова, на пузо ложись, пре­смыкайся, - велел премудрый судия поповичу. - Кусать ку­сай, хвостом подсекай, а рукам воли не давай. Изловчишься его али меня ужалить - твоя взяла.

Сам же растопырил руки по-медвежьи, ссутулился.

И пошла куча-мала. Ильша был сильнее остальных, и ку­лаки крепкие, но неповоротлив. Алешка извивался да вер­телся - не ухватишь, однако дворянский сын в сапожках, крестьянский в лаптях. Поди-ка, укуси, а приподняться нельзя. Трудней же всех приходилось Мите с его дурацкой корягой, однако сдаваться он не собирался.

Друзья подняли облако пыли чуть не до небес и самозаб­венно сражались за победу, всяк на свою повадку. Такие сва­ры и побоища у них случались, считай, каждый день.

И было им невдомёк, что эта их игра последняя.

* * *

Тем временем в главном доме усадьбы, который по издавнему обычаю назывался "теремом", Ларион Михайло­вич Никитин принимал гостя, старинного своего друга и на­стоятеля сельской церкви отца Викентия, который веснуш­чатому Алёшке приходился родителем, а Митьше крестным и, кроме того, еще обучал обоих мальчиков книжной мудро­сти и духовной благости.

Стол был накрыт не по-праздничному, ибо, как уже было сказано, важным событием новолетие не считалось, но все же и не буднично - по-гостевому. Кроме обычной деревен­ской снеди - пирогов, холодной курятины с гусятиной, груш-яблок да ягодных взваров - на льняной скатерти (ко­торая обозначала умеренную торжественность; для сугубой в доме имелась камчатая) виднелись и чужеземные затейства: в невеликом ковше изюмы и засахаренные фрукты, в пузатой бутыли толстого стекла - романея.

Хоть священник был большим охотником и до немецко­го варенья, и до сладкого вина, но угощение стояло нетрону­тым. Слишком тревожный шёл за столом разговор.

Хозяин, статный, большеглазый, с ухоженной темно-ру­сой бородой, говорил мало и всё больше слушал, поглажи­вая поперечную морщинку на нестаром еще лбу. Худой, поперхивающий сухим кашлем поп вел рассказ, волнуясь, причем в особенно драматичных местах (а они встречались часто), осенял себя крестным знамением.

Речь шла о богомолье, с которого только что вернулся отец Викентий.

Он наведывался в Троице-Сергиеву лавру не менее двух раз в год, чтоб приложиться к святыням да заказать поми­нальное молебствие и по своей жене, и по супруге Лариона Михайловича. Ставил две большие свечи: за попадью - фун­товую, за помещицу - полупудовую, всенощного горения. Расход на свечи и на всю поездку брал на себя Никитин.

В этот раз паломник хотел из своих собственных денег поставить еще одну большую свечу - перед иконой "Утоли-Моя-Печали", чтоб Богородица не оставила попечением от­рока Алёшу. Почему не вышло, о том речь впереди, пока же откроем, что священник уже второй месяц харкал кровью. Это означало, что земные дни его сочтены, и заботился те­перь отец Викентий только об одном - как бы понадёжнее пристроить сына, остающегося круглым сиротой. Беду свою он никому не сказывал, страхом за сына не делился. Вот и ныне говорил с другом и покровителем не о жалкой своей судьбишке, а о великих и роковых событиях, случайным свидетелем которых оказался на обратном пути с богомо­лья.

Отец Викентий был человек такой великой учёности, что впору не скромному приходскому попу, а хоть бы и ар­хиерею. Ещё в юные лета он постиг в совершенстве не толь­ко греческий с латынью, но и всю логико-риторическую на­уку, которая гласит, что, чем важнее речь, тем неспешней и стройнее надобно ее выстраивать. Потому рассказчик нани­зывал словеса постепенно, с дальней целью, которая должна была войти слушателю в разум сама по себе, без видимого понуждения.

Просить за сына напрямую не хотелось. Не из гордости, которая для служителя Божия грех, а чтоб не лишать даря­щего радости проявить великодушие. Ибо, ведь если чело­век дает нечто сам, не будучи молим об услуге, тем самым и даяние его ценнее, и душе спасительней.

Что Ларион Михайлович добр и милосерден, священник знал. Как-никак чуть не двадцать лет продружили.

Когда-то, в царствие юного, безвременно почившего Феодора Алексеевича, оба жили в Москве. Никитин сначала ждал места при государевом дворе, потом дождался и слу­жил царёвым стольником. Отец Викентий состоял чтецом на Патриаршем подворье.

Первым из столицы съехал дворянин - очень уж горевал по умершей супруге и томился дворцовым многолюдством.

Попадья, родив Алёшку, похворала с год и тоже приказа­ла мужу с сыном долго жить, сама переместившись в Жизнь Вечную.

Все, кто знал Викентия, усмотрели в том перст Божий -это судьба указывала вдовцу принимать монашеский чин. Далеко бы пошёл и высоко поднялся, можно не сомневать­ся. Но не захотел молодой священник удаляться от мира не душой, а по одному лишь названию. Душой же удалиться не мог, имея на попечении и совести маленького сына.

Тогда и оказал ему Ларион Михайлович первую бес­ценную услугу - пригласил к себе в сельцо Аникеево на приход. Оно, конечно, вдовому попу, если в монахи не по­стригся, по Уставу священствовать не положено. Но кабы у нас на Руси всё делалось только по уставам, без человеч­ности, то и жить было бы нельзя. На всякий закон найдет­ся послабка, на всякое правило исключение. Потому что буква не важнее живой души, а человеческая судьба не во всякий указ впишется. Сыскалось исключение и для отца Викентия, ибо владелец села ему был друг, архиерей - со­ученик по лавре, а поповский староста - свойственник. И хуже от того исключения никому не сделалось, только лучше.

Никитин священнику не только хорошую избу поставил, но и новую церковь срубил, Марфо-Мариинскую, ибо одну дорогую покойницу звали Марией, а вторую Марфой. Жил Викентий на всём готовом и даже получал жалованье, кото­рое целиком тратил на книги. Теперь, когда закашлял кро­вью, в своей расточительности раскаялся - надо было на чёрный день откладывать, - ну да на всё милость Божья. Скорой смерти он не страшился, в глубине души даже радо­вался (хоть оно и грех). Очень уж все эти годы скучал о же­не, а теперь, выходит, до встречи недолго осталось. За сына вот только было тревожно.

Всю линию своей орации священник продумал ещё в до­роге. Искусные в глаголе мужи древности поучают, что дей­ственней всего начать речь не со слов, а с поступка, который поразит слушателей и заставит их внимать говорящему с удвоенным тщанием.

Посему в качестве почина гость молча положил перед Никитиным непотраченные свечные деньги. Переждал уди­влённые восклицания, выслушал неминуемые вопросы и ответил кратко, весомо, что к Троице допущен не был, ибо вкруг монастыря сплошь заставы, шатры, множество стрельцов и солдат, а на монастырских стенах меж зубцов выставлены пушки. Богомольцев близко не пускают. В не­приступной твердыне засел младший царь Петр Алексеевич с ближними боярами, которые стоят за Нарышкиных, роди­чей его матери.

Те же, кто за верховную правительницу царевну Софью Алексеевну, за старшего царя Ивана Алексеевича и их род­ню князей Милославских, остались в Москве. Того и гляди, грянет междоусобье, хуже, чем в сто девяностом, тому семь лет, когда державу несколько месяцев рвало на части.

Оба собеседника - и помещик, и поп - были хоть дере­венские жители, но не пни глухоманные. В государствен­ных делах кое-что смыслили, видывали вблизи и Нарышки­ных, и Милославских, а царевну Софью помнили еще моло­дой девой, лишь оценивали по-разному.

Ларион Михайлович, человек старинного образа мыс­лей, не одобрял, что Русью правит девка, хоть бы и царской крови. Никогда такого срама у нас не бывало!

Священник же Софьино правление хвалил, ссылался на примеры из гиштории: мудроблагочестивую княгиню Оль­гу, франкскую королеву Анну Ярославну. За то что царевна девичью честь плохо блюдет, с Васильем Голицыным не стыдясь беса тешит, отец Викентий ее, конечно, осуждал, но не сильно, ибо Евина природа известна, и на то Софье Гос­подь судья. А вот что правительница вечный мир с Польшей заключила, державе Киев вернула, крымцам острастку зада­ла да в далекий Катай посольство снарядила, - честь ей и многая лета. Цепка, сильна, дальновидна. Прежние Романовы перед нею курята щипаные, судил острый умом поп и су­лился, что царям, меньшим ее братьям, державства не ви­дать, как своих ушей. Пока Софья жива, государственного кормила из рук не выпустит.

Однако сегодня, потрясённый увиденным, священник заговорил иначе. Готовясь от introductio, то есть вступле­ния, перейти к narratio, сиречь главной части рассказа, отец Викентий вздохнул, перекрестился, веско сказал:

- Воистину не без великого есть народом от того супро- тивства мнения. Понеже опасны, как бы от сего не вышло великого худа. Аз же паки на милость Божью едино благо­ надежен есмь...

Однако не будем утомлять читателя дословным воспро­изведением речи учённейшего священнослужителя. Наши предки говорили не так, как мы, но их язык не казался им самим ни тяжеловесным, ни тёмным. Так что пожертвуем историческим буквализмом ради ясности повествования.

Итак, отец Викентий молвил:

- В народе из-за того противостояния великое броже­ние. Боятся все, как бы не вышло большой беды. Я-то сам единственно на Божью милость уповаю... Если не догово­рятся брат с сестрой, государство может на куски раско­лоться, как в Смутное время.

- Ты же всегда говорил, что Софья над Нарышкиными верх возьмет, - напомнил Ларион Михайлович.

- Говорить-то говорил, да, видно, ошибся...

- Как так?! Ну-ка, сказывай!

И поп принялся рассказывать, что видел собственными глазами, что слышал от других и что после додумал сам.

Не попав в Троицу, на обратном пути он остановился в государевом селе Воздвиженском, где при царском путевом дворце служил его давний знакомец, отец Амброзии. И на­до ж тому случиться, чтоб как раз об эту пору с московской стороны по Троицкому шляху в село въехал поезд царевны Софьи Алексеевны - пышно, на многих колымагах, с при­ближёнными, с конной охраной из Стремянного полка. Это правительница надумала самолично в Троицу нагрянуть, чтоб строптивого брата усовестить. С нею, в особом златом возке, под охраной латников, заветная царская икона «Девятный Спас», которую никогда прежде из государевой до­мовой церкви не вывозили. На этот чудотворный образ, как враз догадался сметливый поп, и был весь царевнин расчёт. Не посмеет Пётр под «Девятного Спаса» колен не прекло­нить. У кого в руках Спас, за того и Бог, все знают.

Десяти вёрст всего не доехала Софья до лавры. Некая боярыня из ее свиты рожать затеялась - надо думать, рань­ше положенного времени, иначе кто б её, дуру, на сносях в дорогу взял? Так или иначе, велено было из путевого двор­ца всех выгнать, самую большую горницу ладаном окурить, воды накипятить, приволочь простынь с полотенцами. Буд­то бы сказала царевна: пока дитя не народится, дале не по­еду. Плохая, мол, примета.

Тогда-то отец Викентий, сидевший в доме у приятеля, куда все новости и слухи поступали с самым коротким промедлением, впервые засомневался. Ох, не та стала Софья, если из-за приметы в таком большом деле промешкает. Знать, нет в царевне уверенности.

- Так время и упустила, дала Нарышкиным опомнить­ся, - рассказывал он озабоченно. - Ввечеру прискакал с Троицы боярин Троекуров, от Петра. Во дворец его не пус­тили, так он у крыльца встал и давай орать, царевну кли­кать, будто девку какую. Это Софью-то, от одного взора которой иные воеводы без чувств падали!

Никитин лишь головой покачал на такую дерзость. Сам он не то что на дев царской крови, но вообще на женщин го­лоса никогда не поднимал, потому что честному мужу это стыд.

- ...Ладно, вышла она к нему через немалое время. Важ­ная, тучная, стольник её под локоток ведёт. Ты, Ларион, зна­ешь, я Софью Алексеевну много раз видал. Как она на беше­ного раскольника Никиту Пустосвята при всех боярах и ие­рархах гаркнула, помнишь? Не девица, царь-пушка. А тут, веришь ли, едва её признал. Глаз тусклый, лицо одутлое, а до чего бледна! Троекуров ей Петров указ читает: не желаю, мол, с тобой разговаривать, возвращайся, откудова приеха­ла, не то поступят с тобой нечестно. А она хочет что-то сказать и не может. Обмякла у стольника на руках, так обмо­рочную назад и внесли.

- Больна! - догадался помещик.

- Еле живая, - перекрестился отец Викентий. - Как я её такую увидал, тогда только понял, почему она в Кремле столько дней бездвижно просидела, дала Нарышкиным ук­репиться. Хворь в ней какая-то. Может, и смертная... Вон оно как. А без Софьиной силы что Милославские? Тьфу!

- Оно так, - согласился Никитин. Вид у него был встре­воженный, как и положено человеку, к судьбе государства неравнодушному, однако нужного для священника вывода хозяин ещё не сделал. Требовалось объяснить получше.

Но отец Викентий и не торопился, крепко полагаясь на логику с риторикой.

- Это, значит, вчера было. На ночь я у Амброзия остал­ся. Ну-ка, думаю, не встряхнётся ли Софья к утру. Боярыня, сказывали, разродилась благополучно, а это для царев­ны знамение хорошее. Только какой там... - Поп махнул рукой. - На рассвете забегали в царевнином поезде. Стали запрягать, повернули. В Москву поплелись, как псы поби­тые. Была Софья, да вся кончилась. А навстречу, к Троице, тянутся от стрелецких полков выборные, гурьба за гурь­бой - Петру присягать...

Ларион Михайлович недоумённо пожал плечами:

- Что ж она так? Не похоже на Софью. Хоть бы и хворая, что с того? Десяти вёрст всего не доехала!

На это у священника ответ был готов. Сам по дороге всё голову ломал и, кажется, догадался.

- В «Девятном Спасе» дело, я так думаю, - тихо сказал он, благоговейно погладив наперсный крест. - Неправедно Софья поступила, что святой образ потревожила ради сует­ного властолюбия. Не для семейных дрязг была Романовым ниспослана чудесная икона, а для отчизны сбережения. По­карал Спас лукавую правительницу, хворь наслал, всю силу вынул. Иной причины помыслить не могу...

Отец Викентий уже подводил беседу к должному conclusio, то есть заключению, а для того требовалось выдержать небольшую, но значительную паузу.

Однако не сведущий в тонкостях речеведения Ларион встрял с вопросом.

- Скажи, отче, почему царскую икону прозвали «Девятным Спасом»? А еще я слыхал, что Спас называют «Филаретовым». Ты не раз бывал в государевой домовой церкви, уж верно видел этот преславный образ?

- Никогда. Его обычным смертным лицезреть не поло­жено, лишь особам царской крови да патриарху, и то лишь в особенно торжественных случаях. В прочее же время Спас пребывает затворённым.

- Как так?

- А вот слушай.

Поп не расстроился, что разговор поворотило в сторону, а даже испытал облегчение. Все-таки сильно волновался, чем закончится беседа, и обрадовался отсрочке.

- Как тебе ведомо, владыка Филарет, патриарх москов­ский и честной родитель первого царя из Романовых, Миха­ила, долго томился в ляшском плену. Отправился он к поля­кам во главе боярского посольства, ради мира заключения, но принят был зазорно и даже посажен в темницу, где над святым отцом всяко глумились, понуждая к измене. Более же всего патриарх страдал, что отняли у него православные иконы, а на стену повесили поганую латинскую парсуну с мадонной, чтоб он той пакости молился. Из старых книг из­вестно, что Филарет, хоть и числился наипервейшим из ду­ховенства, был муж духом нетвёрдый и много в прежней жизни грешивший. Ещё в миру, будучи ближним боярином и царским свойственником, числился он первым москов­ским щеголем и женским любителем. Да и потом, угодив в опалу и пострижение, немало против правды наблудил. Клобук патриарший получил из рук Тушинского Вора, звал в цари польского королевича Владислава и много ещё со­ творил зазорного. Но то ли, войдя в преклонные годы, отри­нул суетность, то ли Господь уже заранее наметил его для великого дела, а только в польском плену вдруг стал являть Филарет несгибаемую твердость, так что все вокруг лишь диву давались. Лишь по ночам, оставшись один в своем за­точении, горько плакал патриарх, вознося сухую молитву к голой стене, ибо страшился, что без иконы неоткуда ему бу­дет черпать духовную силу. На ту пору затеяли пленители перевозить его из Литвы в Польшу, подале от русских рубе­жей. И вот однажды, ночью 9 мая 7119 лета, а по-польски 1611-го года - запомни эти числа, - со значением поднял палец рассказчик, - в дом, где Филарет содержался под стражей, вдруг был впущен странник. То есть это патриарх подумал, что старца к нему пропустили, а жолнеры-охран­ники потом уверяли, что ни перед кем дверей не отворяли и никакого странника в глаза не видывали.

Помещик весь подался вперед, его глаза были широко раскрыты, на лице появилась радостная, детская улыбка -он знал, что сейчас последует описание Божьего Чуда, и уже приготовился умилиться.

- И что сказал патриарху старец?

- А ничего. Посмотрел на возлежащего на постеле Фила­рета пристально, благословил крестом и так же молча уда­лился. Патриарх подумал, не во сне ли привиделось, но ут­ром увидел на столе плоский деревянный короб с дверцами наподобие ставень. Открыл их - и обмер, поражённый чу­десным сиянием.

- Что там было?!

- Образ Спасителя. Говорят, что взгляд иконы светоно­сен, и оттого её еще называют «Спас-Ясны-Очи». Именуют икону также Оконной. Не из-за ставенок, которыми обык­новенно прикрыт образ, а потому что он - Оконце, через ко­торое русский государь лицезреет Всевышнего и получает от Него укрепление. Цари, когда в обыкновенные дни Спа­су молятся, дверец не отворяют, зовется это Малой или Вседневной Молитвой. Но если на державу идет беда - вой­на ли, мор ли, голод великий - тогда царские величества с благоговением ставенки открывают и творят Великую Мо­литву, сильней которой ничего на свете нет. Вот какая это икона! - со слезами на глазах воскликнул отец Викентий. -Пропади она, и станет русский царь не богоизбранником, а обычным потентатом, навроде иноземных, кого чернь мо­жет низвергнуть и даже предать казни, как было с англий­ским королем Карлой. И не будет на Руси больше ни благочестия, ни смирения, ни мудрости, - одно бесовское мета­ние и суетное душезабытие. Пока же икона с Романовыми, ни им, ни всей нашей земле страшиться нечего. А Софья, бесстыдница, вздумала святыню в управу на брата волочь! У нее, греховодницы, на что расчет был? У кого из Романо­вых в руках икона, тому все прочие особы царского рода противиться не смеют.

- А если икона у патриарха?

- Не та сила. Патриарха, сам знаешь, бывает, ставят про­исками и хитрыми кознями. А кто рожден с царской кровью в жилах, будь то хоть муж, хоть жена, на том особая благо­дать. Если в это не верить, то зачем тогда и цари нужны? И что есть Романовы без царской иконы? Разве посадил бы Филарет своего слабого сына на престол без «Девятного Спаса»? Разве удержалась бы Мономахова шапка на некрепких головах Михаила, Алексея, Феодора, кабы не «Спас-Ясны-Очи»?

Помещик задумался и не нашел, что на это возразить.

- «Спас-Ясны-Очи» или «Филаретов Спас» - понятно. «Оконная» икона тож. Но отчего образ зовут «Девятным»?

Священник таинственно понизил голос. Этой части ле­генды (которая для отца Викентия была не легендой, а не допускающей сомнений истиной) он, как тогда говорили, трепетал более всего.

- Ныне поведаю тебе, что известно очень немногим. О том говорил мне доверенно отец Варсонофий, духовник покойного государя Алексея Михайловича. Алексею Ми­хайловичу сказывал отец, царь Михаил, а тому уж сам вы­сокопреосвященный Филарет... Будто бы в ночь, когда пе­ред ним то ли въявь, то ли в вещем сне предстал неведо­мый старец, было патриарху еще одно видение, уже не действительное, а безусловно приснившееся. Странник вновь возник в убогой горнице, но не в рубище, а в сияю­щей хламиде и молвил тако: «Слушай, отец царей, и пом­ни. Четырежды девятно данное дважды девятно изыдет, а бойтеся трижды восьми да дважды восьми». Проснув­шись, патриарх эти диковинные слова ясно помнил, одна­ко счёл сонным наваждением, ибо смысла в том речении не усмотрел, а отцом царей не был и в ту пору еще не тщился быть. Однако, узрев на столе невесть откуда взяв­шуюся икону, записал для памяти и невнятное пророчест­во, слово в слово. Когда же, по удивительному промыслу Божию, в самом деле, стал отцом государя и родоначаль­ником новой династии, не раз и не два ломал голову над грозной тайной, которую угадывал в завете Посланца. Что "Данное" - это Спас, догадать было нетрудно, но отчего «четырежды девятно»? Однако так икону и стали назы­вать: сначала «Четырежды Девятным Спасом», потом просто "Девятным".

- Неужто тайна осталась нераскрытой? - огорчился Ни­китин, слушавший, затаив дыхание.

- Не без заднего, полагаю, умысла, рассказал мне о Филаретовом сне отец Варсонофий. Он знал, что я, тогдашний, умом востёр, в книжном учении изряден, а ещё и честолю­бив. Ну как дойду рассудком? Я и вправду думал о тех де­вятках да восьмерках днем и ночью. Мечталось мне разга­дать притчу и на том возвыситься пред царём и патриар­хом... - Отец Викентий грустно улыбнулся. - Ну да бодливой корове, сам знаешь, рогов не дадено. Когда ж от великих горестей претяжкие рога из чела моего произросли, бодливости не осталось... Здесь уже, в деревне, имея много досуга и обретя несуетную душу, разобрал я пророчество. Не всё, на то времени не хватило. Но кое-что, думаю, разъ­яснить успел.

- Неужто?!

- Так мне, во всяком случае, мнится. Суди сам, тебе пер­вому рассказываю.

Священник достал из широкого рукава рясы, служивше­го ему карманом, малый грифелёк и свиток серой бумаги, на которой имел обыкновение записывать приходящие в голо­ву мысли. Была у него давняя, теперь уж несужденная меч­та всякого книжного человека - под конец жизни, в мудрой старости, написать книгу о прожитом и передуманном. Ларион Михайлович о том замысле знал и воззрился на лис­ток с любопытством. Но поп собирался не читать, а наобо­рот, писать.

Он вывел числа: 7119, потом 1611 - не буквенными ли­терами, по-старинному, а арапской цифирью, как давно уже для простоты писали иные московские книжники.

- Это год, в который Романовым ниспослан Спас, по русскому исчислению и от Рождества Христова. Сложи-ка цифры. Видишь, что выходит? Семь да один, да один, да де­вять - это дважды девять. А один, шесть, один и один, тож девять. Явлена икона 9 мая, то есть в девятый день девятого месяца, если по-русски считать. Потому Спас «четырежды девятный»: по всемирному летоисчислению, по христиан­скому, от начала года и от начала месяца.

- Верно, так и выходит! А что за особенный смысл в де­вятках?

- Девятка - наивысшая из цифр, старше её не бывает. Ещё она трижды благая, ибо трижды троица.

Ларпон пришел в восхищение.

- До чего ж ты, отче, глубокоумен и прозорлив! Воисти­ну нет тебе равных. Цари головы ломали, ничего не надума­ли, а ты исчислил! Нужно грамотку писать в Дворцовый приказ, а то и патриарху. Будет тебе честь и награда вели­кая!

- Кабы я и про будущее разгадал. Ума не достало, - вздохнул священник. - «Четырежды девятно данное», даже если и верно я истолковал, то дело прошлое, важности не столь великой. Вот что означает «дважды девятно изыдет», а пуще того, в каком разумении нужно царям опасаться «трижды восьми да дважды восьми» - кто эту закавыку разъяснит, того Филаретово потомство одарило бы щедро... Нет, не поспею, - закончил он совсем тихо, так что помещик и не расслышал.

Никитин пытливо смотрел на бумагу, где отец Викентий рассеянно вывел грифелем еще два числа: 7197 и 1689.

- Единственно только... - Поп неуверенно покачал голо­вой. - Ныне кончается год от сотворения мира 7197-й, а это по сумме цифр - 24, то есть трижды восемь. По христорождественскому счету опять получается один да шесть, да во­ семь, да девять - трижды восемь.

Хозяин пересчитал, ахнул:

- Верно! И что же сие, по-твоему, значить может?

- Наверное это одному Господу ведомо. Я же земным своим умишком предполагать дерзаю, что год этот для Ро­мановых опасный, и как-то опасность с "Девятным Спасом" связана. Ох, не следовало Софье икону с места трогать... А боле ничего прозирать не берусь.

- Да-а, велик и таинственен промысел Божий, - протя­нул хозяин. - Не нам смертным тщиться в него проникнуть.

На гостя нашёл сильный приступ кашля. Поп прикрыл­ся рукавом, им же вытер губы и посуровел.

На грубой ткани виднелись тёмные пятна, при виде ко­торых отец Викентий решил более не ходить вокруг да око­ло, а прямо перейти к делу. На него, как это случается с ча­хоточными, вдруг накатила страшная усталость.

- Я, Ларион, вот к чему веду, - поперхивая, сказал поп. - Власть наверху меняется. Не сегодня-завтра Софье конец, государством будут молодые цари править. Старший-то, Иван, ты знаешь, умом немочен. Значит, быть в державстве Петру с Нарышкиными. Торопись сына к новой силе при­крепить. У Петра в потешные полки дворянских недорос­лей охотно берут, да доселе мало кто из хороших родов в Преображенское хотел сыновей везти. А завтра все туда ки­нутся. Собирайся, Ларион Михайлович, нынче же езжай с Дмитрием в Москву. После за совет спасибо скажешь.

Никитин всполошился.

- Куда его? Мал еще Митьша! Двенадцати нет!

- Выглядит старше. Можно сказаться, что ему уже пят­надцатый. Подумай о сыне, Ларион, ему жизнь жить, госу­дареву службу служить. Коли сегодня промедлишь, крылья ему подрежешь, а вовремя поспеешь - большую дорогу от­кроешь.

Владелец села Аникеева был хоть и не скородумен, но отнюдь не глуп и, размыслив, оценил совет по достоинству. Смена власти открывает щедрые возможности для одних и чревата грозной опасностью для других. Пойдёт перетряска сверху донизу, заметут новые метлы, во все стороны полетят пыль да сор. Кто ко двору ближе, у того защита. Кто далек -пеняй на себя.

Стало Лариопу Михайловичу не до таинственной цифи­ри. Человек он был в беседе неторопливый, но, если уж что решил, в поступках быстрый.

- Если так, нечего мешкать, - сказал он, подымаясь. - Прямо сейчас велю запрягать, поминок для дьяков соберу, и поедем. К утру будем в Дворцовом приказе. А ты, отче, ска­жи, чем тебя за такое великое дело благодарить?

Вот она, риторическая наука, мысленно возликовал свя­щенник. Сама куда нужно вывела, не обманула. И просить не пришлось.

- Знаю, для себя ты ничего не захочешь, - настаивал хо­зяин. - Так, может, для сына? Говори, не смущайся.

Выходит, не столь уж и прост был помещик. То ли дога­дался, то ли сердцем почуял.

- Учиться бы Алёшке, - с дрожанием в голосе, робко молвил отец Викентий. - На Москве ныне есть прсславная школа, рекомая Греко-Еллинской академией... Плата только немалая. Сорок рублей в год, да обуть-одеть, да на перья-бумагу. С моего поповского корма не осилить...

«А когда меня не станет, и подавно», про себя приба­вил он.

- Я и сам хотел тебя уговаривать, чтоб ты дозволил Алё­ше близ моего Митьки быть, - сказал Никитин легко, пото­му что видел, как мучительно покраснел непривычный к просительству священник. - Вместе им на Москве и весе­лей, и сердечней будет. Думал, не согласишься ли сына от­дать в ученики подьяческие или в писцы к стряпчему. Ну, а еллинская школа еще того лучше. Глядишь, Алёша моего бирюка чему умному научит. Не тревожься о плате, беру её на себя. И не благодари, - остановил он кинувшегося кла­няться священника. - Тут нам может обоюдная польза вый­ти. Митька при царе служить будет, по ратному делу. Твой выучится, дьяком станет. Будут друг дружке помогать, рука руку мыть. Ступай домой, собирай сына. Вместе их и отве­зём.

- Да собрал уже, узелок в сенях оставил, - смущенно признался поп, вытирая слезы - безо всякой риторической хитрости, а искренне, от сердца.

Но не судьба была отцам в тот вечер везти сыновей в Москву.

Стали мальчиков кликать - не отзываются.

Во дворе нет, в тереме нет, за оградой тоже не видно.

Пропали.
Роман. Историко-приключенческая эпопея в традициях Дюма, А. Н. Толстого, Перес-Реверте и Акунина. Эта книга вряд ли понравится тем, кому не по вкусу головокружительные приключения, самозабвенная любовь, тайны нумерологии, русская история и свежий взгляд на нее. Всех остальных ждет чтение с полным погружением. Расстроит вас только одно: этот большой роман прочитывается слишком быстро.