Каинов мост

Моим друзьям: Евгении, Андрею и Павлу

Круг первый

КУРЬЕР

1.1

Пластиковый конверт с документами был передан человеку с незапоминающейся внешностью, человек растворился в серой дымке провин­циального городка-спутника, город-спутник переместился за окна плац­картного вагона, а вагон под вопли раненых слонов двинулся в сторону Москвы. Работа сделана, день прожит, деньги перечислены. Мы возвра­щаемся вдвоем, я и Черчилль. Матрица накладывается на матрицу, круги на воде слишком похожи один на другой, а любая опасность, становясь привычной, превращается в рутину. И все же мы возвращаемся, и это единственное, что имеет значение.
Хотя Черчилль, наверное, не в счет, ведь он из тех, кого вроде бы нет. Я хочу сказать, что места он не занимал, денег на билеты не тратил, не пил в купе чай со вкусом недавно постиранного белья, и так далее и тому подобное. С точки зрения проводника Черчилля не было. С точки зрения большинства других людей — тоже. Черчилль был моим дополнительным шансом.
Минут через пятнадцать после того как поезд, вздрогнув всеми членами своего стального тела, отошел от тамбовской платформы, я закинул полу­пустую сумку на третью полку, переложил сигареты и документы в карман рубашки и собрался было выйти в тамбур, но заметил приближающегося проводника. Он был похож на снулую крысу, носил квадратные очки и не­опрятную бороду. Кроме того, на нем был потрепанный, весь в катышках синий китель. Я заплатил за белье, попросил один стакан чая и отправил­ся в тамбур. Терпеть не могу путаться под ногами у расстилающих белье пассажиров. Черчилль потащился со мной. Разумеется, — Ты много куришь в последнее время, — заметил он, когда мы про­ходили туалетный предбанник, но там стояла какая-то молодая мамаша с ребенком, и я не стал отвечать. Ведь она могла решить, что я разговариваю сам с собою. Не хотелось выглядеть идиотом в чужих глазах. Если бы не ребенок, она показалась бы мне очень симпатичной девчонкой, а я, в частности, ненавижу выглядеть идиотом в глазах симпатичных девчонок.Несмотря на ее маленького спиногрыза, который проводил меня взглядом! голодного аллигатора.
Зато в тамбуре никого не было, и я прошептал:
— Слушай, ты опять за свое? Это ведь Я курю, понимаешь, я. Какое тебе до этого дело?..
— Мне все равно, куришь ТЫ или нет,— равнодушно ответил Черчилль,— но меня не прельщает перспектива слинять из-за тебя раньше срока. Понимаешь?
— Слушай, я просто решил выкурить сигарету. Просто. Решил. Выку­рить. Сигарету. Я.
— И что это меняет? — Черчилль любил уточнять с ехидной, всегда бесившей меня усмешкой. Вот и теперь он усмехнулся и повернулся ко! мне боком, так что я смог разглядеть ножны черного вакидзаси и жесткую серую шерсть на короткой шее.
— ОК, это ничего не меняет. Теперь просто постарайся помолчать, лад­но? Дай мне спокойно покурить. Сделай вид, что тебя нет, тем более что тебя действительно нет...
— Это спорный вопрос. — Черчилль умел быть настоящим занудой.
В нашей перепалке не было ничего особенного. Мы частенько цапа­лись с Черчиллем. У него были свои взгляды на жизнь, у меня — свои. В детстве нас воспитывали разные родители и по телевизору мы смотрели разные мультфильмы. Обычное дело. Не думаю, что Черчилль обиделся, к тому времени он знал меня едва ли не как себя самого. А я был не самой комфортной личностью в плане общения. Да и чтобы пронять Черчилля, требовалось много больше, чем банальная просьба заткнуться. Поэтому я молча вывел на покрытом изморосью стекле слово "Х...Й" и не подумал извиниться. Хотя, наверное, стоило бы...
— Ты когда-нибудь слышал о Слепом Стороже Пристани? — заговорил Черчилль, когда моя сигарета истлела почти наполовину.
— Нет. Кто это?
— Ну... — Черчилль пожал плечами, — неважно. Он тоже жил в дру­гом месте и в другое время.
— Что ты говоришь? — Почти все истории Черчилля происходили в другом месте и в другое время.— И ты, конечно, не скажешь мне, где это, а?
— Не скажу. Тебе интересно про Сторожа или снова сделать вид, что меня нет?
За окном плыли неприятные сумерки непонятного времени года. Одним словом, межсезонье. Смутное время. Ржавчина. Окно было грязное. — Рассказывай.
Мало кто знал, что Сторож Пристани был слепым. По крайней мере, по представлениям большинства людей это принято называть слепотой. Люди таковы, каковы они есть, им на все хочется навесить ярлык, и все ярлыки у них далеко не первой свежести.
Но еще меньше людей знало о том, что у Слепого Сторожа Пристани был дополнительный шанс. Про это как-то не принято говорить, понимаете? К тому же в том времени и в том месте наличие дополнительного шанса считалось признаком вырождения, чем-то вроде болезни крови или врож­денного уродства. В общем. Слепой Сторож Пристани не особенно этот факт афишировал, хотя на медицинском осмотре при приеме на работу был вынужден о нем сообщить. На него посмотрели косо, но тем не менее взяли.
Так вот, у Слепого Сторожа Пристани были плохие отношения с его до­полнительным шансом. Они все время ссорились, иногда не разговарива­ли месяцами. Старались все делать назло друг другу, словно престарелые, до ужаса надоевшие друг другу супруги. И как-то раз дошло до того, что Слепой Сторож Пристани сбросился с крыши пятиэтажки — только чтобы избавиться от надоевшего дополнительного шанса. А на следующую ночь Слепого Сторожа Пристани сожрала Большая Мурена. Мораль проста: ни­когда не знаешь, что тебя ждет, понимаете? А раз так — семь раз отмерь, один раз — сбрасывайся...
Но Сторож не погиб. Большая Мурена просто срыгнула его на пристань и сказала, что с этого момента не будет у него ни прошлого, ни будущего. Только ожидание на пустой пристани и слепота. Так и случилось.
— Ну, и к чему ты это рассказал? — спросил я, вминая опаленный фильтр в брюхо пепельницы. — То есть история занятная, не спорю, но ты же не просто так ее рассказал, да?
— Вроде того, — кивнул Черчилль, вглядываясь в сумерки за окном. Шерсть на его загривке отливала серебром с примесью все той же ржав­чины. — Шансом Слепого Сторожа Пристани был я. Это от меня он избавился тогда. Я пытался помочь ему. Так же, как и тебе. Но дело, если честно, не в этом. Просто мне нужно было тебе об этом рассказать, а тебе не стоит забывать про Слепого Сторожа.
— Ах, ну да, мораль всегда полезна и так далее.
— Нет. Мне плевать, запомнишь ты, о чем эта история, или нет. Главное, просто помни про Слепого Сторожа. Когда-нибудь тебе понадобится помощь, и...
Если бы я знал в тот момент, о чем говорит Черчилль... Но я даже не догадывался и потому понял его по-своему.
— Черчилль... Понимаешь, я вовсе не уверен, что мне нужна помощь... Но и расставаться с тобой я не собираюсь. Кто будет держать меня в ку­рьерах, если я останусь без тебя? Но я отнюдь не воспринимаю тебя как возможность...
— А разве ты можешь знать наперед? — перебил меня Черчилль. — Разве ты умнее Слепого Сторожа Пристани? Как бы мы ни относились друг к другу, что бы ты ни говорил, но я именно возможность. А все осталь­ное — довесок за счет заведения.
— И все равно ты напрасно читаешь мне мораль. И если я что ляпну сгоряча, не обращай внимания. Мы же вроде как друзья...
Мы помолчали. Я достал еще одну сигарету, долго крутил в пальцах. Курить не хотелось, возвращаться в купе — тем более, а стоять просто так... Ну, вы понимаете. Есть такая тишина — пустая и гулкая, как бара­бан. Поэтому я все-таки закурил.
— Сколько у тебя жизней, Черчилль?
— Как обычно, девять. А почему ты спросил?
— Я имел в виду... Ну... То есть сколько осталось?
Вообще-то задавать такие вопросы неправильно. Потому что это нам, людям, смерть видится чем-то нереальным, чем-то, во что трудно поверить применительно к собственной шкуре. А они, наши дополнительные шан­сы, умирают по девять раз. И помнят о каждом. Для них смерть — это не финал существования, а его составляющая. Им приходится с этим мирить­ся, но говорить об этом они не любят.
— Я умирал восемь раз, — помолчав, ответил Черчилль (а я уже начал надеяться, что он промолчит), — осталась последняя попытка. Так что, — он усмехнулся, пожал плечами и вскинул хвост трубой, — так что в чем-то я теперь — человек. Почти. А ты ответишь на мой вопрос?
— А ты задал мне вопрос? — удивился я.
— Нет, но задам.
— Валяй.
Дверь с шумом распахнулась, и влетело трое подростков в спортивных костюмах. Через мгновение тамбур наполнился шумом, матом, дымом и фразами: "Соловьева — сука, но чикса клевая, не дает ни х...я пока, ну, х..ли, время есть, подождем..." Подростки демонстративно сплевывали на пол и стены тамбура, с вызовом поглядывая на меня. Я мог бы заста­вить их слизать собственные плевки, пройти по вагону голыми и почистить обувь всем пассажирам. Любой курьер мог бы заставить этих молодых ублюдков раз и навсегда забыть о вызывающих взглядах. Но ни один ку­рьер не стал бы делать это без крайней необходимости, если он возвра­щается из трипа и везет на корке мозга слишком много воспоминаний об адресате. У курьеров масса неписаных законов, а моя гордость и чувство самоуважения не страдают от неуемной черной энергии, характерной для подростков. В Библии сказано: мир зол в юности своей. Или что-то вроде того. Это очень точное замечание. Поэтому я терпеливо ждал, когда стадо молодое и знакомое свалит из тамбура. Черчилль молчал. Я тоже. Минут через пять подростки дружно сплюнули сквозь зубы и, бросив на меня последние взгляды, переполненные робкой надежды на потасовку в кро­шечном тамбуре, скрылись в туалетном предбаннике... Я пожалел, что не ношу с собой хозяйственный инвентарь, — в задымленном пространстве можно было без особого труда развесить десяток-другой топоров.
— Не открывай межвагонную дверь, — попросил Черчилль.
— Почему? Тут такой дымаганище — дышать нечем.
— Ну... В принципе какая разница? Открывай, если хочешь. Пойдем по кругам.
— Что?
— Ничего.
Я пожал плечами, затушил сигарету и открыл межвагонную дверь.
Тварь была там. Уверен, она была там все это время и слышала наш раз­говор. Четыре когтя грязно-желтого цвета рассекли мою грудную клетку, и в какой-то момент я заметил пульсирующий комок там, между белыми с красным осколками костей и обрывками плоти. Мое сердце?
Тусклый свет отразился на двух коротких лезвиях. С раздирающим не­рвные окончания звуком сталь встретилась с когтями, и Тварь дико завиз­жала, но не отступила. Именно в этот момент я почему-то подумал, что ведь вакидзаси — непарное оружие и что-то тут не так. Еще я успел заме­тить, как кошачье тело Черчилля мелькнуло размытым мазком акварели, и сквозь него — черными шрамами — написанное на дверном стекле бранное слово. И потерял сознание. Не думаю, что надолго.
Когда я пришел в себя, Тварь уже спокойно стояла, откинувшись назад ; на толстый чешуйчатый хвост, и на ее вараньей морде играла довольная' улыбка. Она была ранена, по зеленой с желтыми подпалинами шерсти расползалось бурое пятно крови... Я поднял глаза и увидел за ее плечами рукояти черного и красного вакидзаси. А вакидзаси ведь непарное! оружие. В глазах то темнело, то прояснялось, как будто прямо надо мной кто-то раскачивал лампочку без абажура. Но сознание я больше не терял. Не давала боль в срастающихся ребрах...
— Вот и все,— прошипела Тварь, становясь прозрачной и уходя в межвагонный пролет, — кум проще, чем мне казалось.
Она исчезла, а я стоял на коленях, и из моей все еще раскроенной груди выплескивалась равномерными толчками похожая на свежезаваренныи кофе кровь.
— Ты хотел меня о чем-то спросить, — сказал я.
— Я уже передумал, — прошептал Черчилль, — да и времени нет...
— Мы встретимся, Черчилль?
— Нет... Вернее, не совсем. Ты что, забыл, что у меня оставалась пос­ледняя попытка? Я ее использовал, брат. Теперь твоя очередь... Я поста­раюсь с тобой связаться. Попробую вытянуть тебя. Может, смогу объяс­нить тебе кое-что, но не сейчас...
— Почему не сейчас?
— Потому что сейчас уже почти утро, и ты меня не услышишь. Про­сти...
Я не понял его слов. Вряд ли я смог бы понять их тогда... А потом уже было не до того.
Думаю, он умер легко. Я, честно говоря, не знаю, как умирают допол­нительные шансы, мы об этом так и не успели поговорить. Мы о многом не успели поговорить. Я медленно, хватаясь за стену, встал с колен. Голова слегка кружилась. Грудь была уже в порядке, кровь с пола исчезла. Все, что осталось, — я знал это — четыре едва заметных рубца на груди. Факсимиле Твари. Медленно повернув голову, я увидел, что мой окурок снова задымился. Видимо, плохо забычковал... Я вытащил его из пепельницы. Затянулся. Я почти ничего не ощущал. И не хотел ничего ощущать. Я только думал, что если слезы прожгут мне лицо и вырвутся наружу, то эта ночь потеряет цвет и сигарета перестанет горчить.
Действие романа разворачивается в Москве будущего посреди хаоса и всеобщего отчаяния. Руслан Галеев - тонкий психолог и отличный рассказчик, до самого конца книги не дает ответа на вопрос, кто из ее героев положительный, а кто - отрицательный. Автору важно другое: каждый из нас однажды делает самый важный выбор в жизни. И от этого зависит, сумеем ли мы спасти цивилизацию или сами превратимся в чудовищ…