Дом с кренделями. Избранное

РЫБОЛОВ СТЕКЛЯННОГО БАТАЛЬОНА

— Посмотрел я на эту рыбу...
Человеку, который это говорил, было тридцать лет. А мы валялись по углам вагона и старались не слушать.
— После рыбы хорошо пить чай, — продолжал голос.
Мы, это— первый взвод батальона. Никому не было известно, какого полка мы батальон. Числом мы тоже подходили: всего шестьдесят человек. Но нас называли батальоном.
— Стеклянный батальон! — сказал комендант Гранитной станции, когда нас увидел.
— Рвань! — добавил комендант.
— Я думал, хороших ребят пришлют, а они все в очках! Мы остались на охране Гранитной.
Потом комендант переменил свое мнение, но кличка пошла в ход, и мы так и остались стеклянным батальоном.
— Посмотрел я на эту рыбу...
Никто даже не шевельнулся. От пылающего асфальтового перрона, шатаясь, брел ветер. Горячий воздух сыпался, как песок. Это был девятнадцатый год. Я поднялся и вышел. Лебедь пошел за мной. Это он рассказывал про рыбу. Он всегда говорил о ней. Далась ему эта рыба. Я пошел на станцию. Лебедь двинулся в противоположную сторону, и я знал, куда он идет. Было очень скучно и очень жарко. Охрана станции — дело простое, а газеты не приходили уже вторую неделю.

Разгоряченный асфальт обжигал подошвы, с неба, треща и всё разрушая, сыпалась жара. У стенки, в тени, где стоял накрытый гимнастеркой пулемет, я обернулся. Лебедь был уже далеко. Виднелась только его плывущая в пшенице голова.
— Куда пошел? — закричал я.
Голова обернулась,что-то прокричала и унеслась дальше. Впрочем, я знал, куда пошел Лебедь. Ему было идти версты полторы. До пруда. Там он удил рыбу, о которой говорил.
— Все к ней ходит? — спросил пулеметчик, зевая.
— Ходит, — сказал я.
— А что слышно?
— Да ничего. Мохна, говорят, у Татарки стоит. Врут. Чего ему сюда идти? Не его район! А насчет рыбы Лебедь, конечно, запарился. Мне стрелочник говорил. Никогда ее там не водилось.
Я ушел. История рыбы такая. Видел ее в этом пруду один только Лебедь.
— Длинная и толстая. Вроде щуки.
Смеялись над ним сильно. Ну, откуда же в пересохшей луже рыба? Дела нет, скучно — и пошел смех, один раз вечером даже спектакль об этом устроили. Первый акт. Сидит Лебедь и свою любовь к рыбе доказывает. Второй акт. Рыба свою любовь к Лебедю доказывает. Третий акт. Показывают ребенка грудного, который от этих доказательств произошел. Совсем не остроумно. Ребенка у сторожихи одалживали. Очень скучно уж было и жарко. Однако Лебедя этим довели до каления. Сидит и только об одном:
— Посмотрел я на эту рыбу...
Просто бред. Поклялся Лебедь, что эту рыбу поймает и все докажет. Если человек захочет, то все сможет. Из всякой дряни Лебедь сколотил себе удочку и днем сидел над своей по-мойницей-лужей. Комендант и рыболовом его называл, и вообще крыл — не помогало. Дежурство кончит, о рыбке поговорит и сейчас же к ней на свидание. Удочку несет и винтовку. Без винтовки нам отходить от станции не позволяли.
Солнце в беспамятстве катилось к закату. Телеграфные провода выли и свистели. Швыряя белый дым, вылез из-за поворота паровоз и снова ушел за поворот. В пшенице кричала и плакала мелкая птичья сволочь. Солнце сжималось, становилось меньше и безостановочно падало. Луна пожелтела, и поднялся ветер. Батальон вылез из темных углов, где прятался от жары. Семафор проснулся и открыл зеленый глаз. Пришел долгожданный вечер. Лебедя все не было. Черные тени уцепились за станционные постройки и попадали на рельсы.
— Не рыбу он видел, а русалку! Сам же он говорил, что только хвост видел! Разве человек из-за рыбы станет, как головешка?
Рыба, рыба... У ней только хвост рыбий. Комендант вышел из телеграфа, засовывая в карманы узенькие ленточки телеграмм, и сейчас же пошел переполох. То, что казалось выдумкой днем, вечером сделалось правдой. В Татарке сидели банды. Фонари шипя погасли. Гранитную захлопнуло темнотой. Первый взвод нахмурился и забросил за спину винтовки. Первый взвод, мой взвод и взвод Лебедя, выступал в сторожевое охранение на версту в сторону Татарки.
— Где Лебедь? — кричал комендант. — Ну, я этому рыболову покажу! Никогда его на месте...
Комендант не кончил. Со стороны пруда грохнул и покатился выстрел. Потом еще два. Остальное сделалось вмиг. Первый взвод никуда не пошел. Идти было уже некуда: шли к нам. Пулемет затарахтел по перрону и пошел в бок. Я посмотрел в лицо залегшего со мной рядом. Оно было желтое от света желтой луны. И сейчас же ударил пулемет. Внезапная атака махновцам не удалась. Гранитная уже была предупреждена выстрелами с пруда. Тишина пропала. Все наполнилось звоном, грохотом и гулом. В черное лакированное небо полетели белые, розовые и зеленые ракеты. Из цепи брызгали залпами. Луна носилась по небу, как собака на цепи. Тишина пропала.

Атака пропала. Они не дошли даже на триста шагов. Вслед резал пулемет. Вслед в спину догоняли пули. Атака была отбита. Атака была отбита, но на другой день мы хоронили Лебедя.
— Я, товарищи, плохо такие речи говорю, — сказал комендант. — Что говорить? Не сиди он там у пруда вчера — еще неизвестно, что было бы! Может, их сила была бы! Могли взять врасплох!
А стеклянный батальон кидал землю на могилу рыболова. Но в тех рассказах, которые шли потом, его больше рыболовом не называли. А сторожиха плакала даже.

«Гудок», 1923,1 декабря. И.

СТЕКЛЯННАЯ РОТА

Весна и война наступили сразу. Снежные валы разваливались. Светлая вода затопила тротуары. Собачки стали покушаться друг на друга. Газетчики что есть силы орали:
— Капитан Садуль французов надуль! Были новости еще трескучей. На Украину шли большевики. Была объявлена мобили¬зация и отменена тридцать седьмая статья расписания болезней, освобождающих от военной службы. Словом, был девятнадцатый год. Колесников пошел прямо на сборный пункт. Там уже началось великое собрание белобилетчиков, и близорукие стояли толпами. В толпах этих ломался и скрещивался солнечный блеск. Близорукие так сверкали двояковогнутыми стеклами своих очков и пенсне, что воинский начальник только жмурился, приговаривая каждый раз:
— Ну и ну! Таких еще не видел! Над беднягами смеялись писаря:
— Стеклянная рота!
Близорукие испуганно ворошились и поблескивали. Множество косоглазых озирало небо и землю одновременно. В лицах астигматиков была сплошная кислота. Надеяться было не на что. Бельмо не спасало. Болезнь роговой оболочки не спасала. Даже катаракта не спасла бы на этот раз. К городу лезли большевики. Поэтому четырехглазых гнали в строй. Косые блямбы шли в строй. Человек, у которого один вид винтовки вызывал рвоту, легендарный трус Сема Глазет, тоже попался. Его взяли в облаве. Вечером стеклянной роте выдали твердые, дубовые сапоги и повели в казармы. В первой шеренге разнокалиберного воинства шел Колесников. Во всей роте он один не носил очков, не дергал глазами, не стрелял ими вбок, не щурился и не моргал, как курица. Это было удивительно. Ночью в небе шатались прожектора и быстро разворачивались розовые ракеты. Далеким и задушевным звуком дубасили пушки. Где-то трещали револьверами, словно работали на «ундервуде», — ловили вора. Рота спала тревожным сном. Семе Глазету снился генерал Куропаткин и мукденский бой. Иногда в окно казармы влетал свет прожектора и пробегал по лицу Колесникова. Он спал, закрыв свои прекрасные глаза. Утром начались скандалы. Рядовому второго взвода раздавили очки. Усатый прапорщик из унтеров задышал гневом и табачищем, как Петр Великий.
— Фамилие твое как?
— Шопен! — ответил агонизирующий рядовой второго взвода.
— Дешевка ты, а не Шопен! Что теперь с тобой делать? Видишь что-нибудь?
— Ничего не вижу.
— А это видишь?
И рассерженный прапорщик поднес к самому носу рядового Шопена такую страшную дулю, что тот сейчас же замолчал, будто навеки. Медали на груди прапорщика зловеще стучали. Вся рота, кроме Колесникова, была обругана. Больше всех потерпели косые.

— Куда смотришь? В начальство смотри! Чего у тебя глаз на чердак лезет? Разве господин Колесников так смотрит?
Все головы повернулись в сторону Колесникова.
Украшение роты стояло, отчаянно выпучив свои очи. Яркоголубой правый глаз Колесникова блистал. Но левый глаз был еще лучше.
У человека не могло быть такого глаза. Он прыскал светом, как звезда. Он горел и переливался. В этом глазу сидело небо, солнце и тысячи электрических люстр. Сема пришел в восторг и чуть не зарыдал от зависти. Но начальство уже кричало и командовало. Очарование кончилось. Ученье продолжалось еще неделю.
Звенели и разлетались брызгами разбиваемые очки. Косые палили исключительно друг в друга. Рядовой Шопен тыкался носом в шершавые стены и беспрерывно вызывал негодование прапорщика. Утром стеклянную роту должны были грузить в вагоны, на фронт.
Но уже вечером, когда косые, слепые и сам полубог Колесников спали, в море стали выходить пароходы, груженные штатской силой.
В черное, лакированное небо смятенно полезли прожектора. Земля задрожала под колесами проезжающей артиллерии. Полил горячий дождь.
Утром во дворе казармы раздались свистки. Весь город гремел от пальбы. Против казармы загудела и лопнула какая-то металлическая дрянь.
В свалке близоруких и ослепленных бельмами прапорщик искал единственную свою надежду, украшение роты, полубога Колесникова.
Полубог лежал на полу. Сердце прапорщика моталось, как маятник.
— Колесников, большевики!
Колесников привстал на колени. Правый глаз его потух. Левый был угрожающе закрыт.
— Что случилось? — закричал прапорщик.
Полубог разъяренно привстал с колен.
— Ничего не случилось! Случилось, что глаз потерял.
Дураки ваши косоухие из рук вышибли, когда вставлял его, вот что случилось.
И он застонал:
— Лучший в мире искусственный глаз! Где я теперь такой достану? Фабрики Буассон в Париже!
Прапорщик кинулся прочь. Единственная подмога исчезла. Спасаться было не с кем и некуда. Оставалось возможно скорее схоронить погоны и медали.
Через пять минут прапорщик стоял перед Глазетом и, глядя на проходивших по улице черноморцев, говорил:
— Я же сам скрытый большевик!
Сема Глазет, сын буржуазных родителей, заревел от страха и упал на пол.

И. Фалъберг. <1923>
Печатается по автографу

КАСКА И СКОВОРОДА

Он был из Франш-Конте. Я узнал это, когда мы стали больше знакомы. Ту каску, которая сидела на его голове, я увидел вчера снова в павильоне Сельсоюза*. Она лежит там недалеко от цветной капусты, напротив табачных пачек и рядом с железными сковородками.
С нее сняли воинственный гребень и выпуклое ядро с завитком пламени, которое помещалось впереди, как герб. На голове Форшамбо, французского солдата родом из Франш-Конте, она имела более гордый вид. Теперь осталось только железо, только то, что нужно. Сельсоюз делает свои маленькие сковородки из солдатских касок, брошенных на юге отступающими французскими отрядами.
Форшамбо подавился бы от негодования, если бы узнал, что на его каске будут жарить картошку. Впрочем, так он думал только в первые дни своего пребывания в оккупированной Одессе. Потом взгляды его на материал для изготовления кухонной посуды изменились.
Форшамбо всегда веселился и ничуть не желал умереть. Но он также не захотел переменить свои новые убеждения, а они стали такими, что военный суд не нашел ему наказания легче, чем смерть.

* Речь идет о Всесоюзной сельскохозяйственной и кустар¬но-промышленной выставке 1923 года в Москве.

В морозное зимнее утро он яростно шагал взад и вперед, стараясь согреться. Холодный туман заслонял все. Я подошел ближе.
Солдат сплюнул и посмотрел в мою сторону.
— Чертовски холодно, а?
— Да, холодно! Когда вы прибыли?
— Вчера вечером. Разве вы не слышали стрельбы? Мы прогнали большевиков.
— Я слышал. Только это не большевики.
— Кто же?
— Это гайдамаки.
Он ничего не понял и захохотал.
— Все равно! Это большевики! Мы их уничтожим! Но у вас очень холодно.
Он затопал ногами и выругался. Его каска покрылась каплями влаги от оседавшего тумана. Стуча башмаками, пришел капрал в голубой шинели. Он сердито осмотрелся и, увидев меня, протяжно запел: — Отойдите. Господа, отойдите! С часовым нельзя разговаривать.
Солдат сделал мне рукой. Я кивнул ему и отошел. На мостовую выехали пушки.
Торопливая беготня, марширующие команды, звон и трескотня создали в городе ту же свежесть, какая на выставке создается видом раскиданных досок, визгом пилы и запахом стружек. Это запах дела, запах работы, свежесть поля, где происходят генеральные маневры.
Оттого, увидев ржавую каску, я сразу вспомнил то время, когда Форшамбо и его товарищи выбросили из Одессы два расшатанных броневика доктора Луценко и его же гайдамаков.
Форшамбо все-таки узнал разницу между гайдамака¬ми и большевиками. Он узнал даже разницу между большевиками и всякими другими.
Он погнался за дешевой любовью, а нашел социальную политику, и то что он услышал в кабаке «Открытые Дарданеллы», стало ему дороже любви.
Над входом, прямо на стене были нарисованы эти открытые Дарданеллы. Коричневые скалы и зеленые деревца, которые росли на небе и на море, потому что на скалах им расти не подобает, а для изображения земли художни¬ку не хватило места. Крикливые намазанные девки и дешевое вино были ужасны. Но здесь больше говорили о социальном бунте, чем любили женщин, и бросались не к вину, а к прокламациям.
Что бы то ни было, сказанные слова были услышаны, а прочитанное — понято.
Стоя на карауле у военного склада, Форшамбо больше не улыбался женщинам. Увидев меня, он не взял на караул, как шутливо делал всегда, не закричал обычное: « Как здоровье, мсье?», а сделал мне знак подойти.
— До каких пор я буду носить на голове этот железный котел и охранять поганую спаржу?
Снежные кристаллы рассыпались по его каске, пламя взвивалось из ядра. Форшамбо, как видно, не прочь уже был сделать из своей каски сковородку. Он громко бранился, ставя рядом с именами своих командиров самые унизительные эпитеты.
— Идите, идите! — внезапно закричал он.
И протяжно запел:
— Отойдите, господа, отойдите! С часовым нельзя разговаривать! Часовой должен охранять спаржу!
— До свидания, — крикнул он мне вслед.
Я обернулся. Форшамбо сделал мне рукой приветливый знак. Я кивнул ему и ушел.
Его арестовали через два дня. То, что он говорил мне, он сказал и другим. На суде он высказал свои новые взгляды на армию и многое другое. Суд ужаснулся. Большевистскую заразу надо было вырвать с корнем, и легче наказания, чем смерть, ему не нашли. Форшамбо умер.
Но другие остались в живых и сковородки все-таки сделали.
Она лежит недалеко от цветной капусты, напротив табачных пачек, слева от игрушечной сыроварни, в павильоне из дерева и стекла, среди поля, которое было пустым до того дня, когда тысячи плотников бросились с топорами через Крымский мост для генерального маневра против старой жизни.

<1923>
В книгу выдающегося сатирика, составленную его дочерью Александрой Ильф, вошли рассказы, очерки, фельетоны 1923-1930 годов, избранные места из знаменитых записных книжек и письма, написанные в разные годы.
Письма, рассказы "Стеклянная рота", "Галифе Фени-Локш", "Мармеладная история" и некоторые другие печатаются по автографам.