Евангелие от Пилата

Через несколько часов они придут за мной.
Они уже готовятся.
Солдаты чистят оружие. Гонцы разбежались по темным улицам, чтобы созвать членов суда. Плотник ласково поглаживает крест. На нем мне завтра суждено погибнуть. Иерусалим полнится слухами, люди знают, что меня вот-вот арестуют.
Они думают захватить меня врасплох... А я их жду. Они ищут обвиняемого, а встретят сообщника. Боже, не обуздывай их гнева! Лиши их всякого рассуждения! Пусть будут они безжалостны в своей расправе! Пусть не придется мне разжигать их ненависть. Пусть искусные убийцы быстро свершат свою работу.
Как все это случилось?
Ведь я мог бы этим вечером пировать в Иерусалиме на каком-нибудь тесном постоялом дворе в окружении паломников моей страны, как любой еврей на Пасху. А в воскресенье отправился бы в Назарет, умиротворенный тихой радостью исполненного долга. В доме, которого у меня нет, меня, быть может, ждала бы жена, которой тоже у меня нет, а из-за двери выглядывали бы дети, радостным смехом встречающие отца. Но судьба завела меня в сад, где я в страхе ожидаю смерти.
Как все началось? И есть ли начало у судьбы?
Детство мое было подобно сказке. Каждый вечер я летал над назаретскими холмами и долинами. Когда все засыпали, я бесшумно выходил из дома, широко разводил руки, разбегался, и тело мое взмывало ввысь. Я хорошо помню, как опирался локтями о воздух, воздух более вязкий и плотный, чем вода, воздух, пропитанный влажным ароматом жасмина, воздух, послушный моим желаниям, казавшийся недвижным. Часто из лени я подтаскивал свою подстилку к порогу и на ней поднимался над серыми просторами. Волоокие ослы задирали головы и следили за полетом моего корабля среди звезд. А потом была игра в лазанье наперегонки. И игра эта прервала мои небесные прогулки.
После занятий нам хотелось побегать. Нас было четверо неразлучных друзей: Мойша, Рам, Кесед и я. В карьере Гзет мы затеяли игру, кто заберется выше... Я горел невероятным желанием победить и принялся карабкаться на высокую отвесную скалу, цепляясь пальцами за шероховатости камня. Дух у меня занялся, я лез все выше и выше и вдруг очутился на ровной площадке вершины в тридцати локтях от земли. Мои оставшиеся внизу друзья выглядели карликами: копны волос на ножках. Они потеряли меня из виду. И никто из них не подумал поднять глаза к небу.
Я был недосягаем для них и перестал участвовать в игре. Прошло несколько минут, и я громко крикнул, чтобы привлечь их внимание. Они запрокинули головы, заметили меня и захлопали в ладоши.
— Молодец, Иисус! Здорово!
Они и не предполагали, что я могу забраться так высоко. Я был счастлив. И наслаждался победой.
Потом Кесед крикнул:
— Ну, слезай! Пошли с нами! Вчетвером иг рать веселей!
Я вскочил на ноги, чтобы спуститься, и тут меня охватил страх. Я не знал, как это сделать... Я присел на корточки и ощупал скалу, по склону которой лез: камень был гладким. Я обливался потом. Как быть?
И вдруг решение пришло само собой: лететь! Надо только взлететь. Как ночью.
Я подошел к краю скалы, раскинул руки в стороны... Воздух был иным, не таким, как в воспоминаниях... Я не чувствовал, что он поддерживает меня; только плечи, одни плечи с трудом удерживали вес разведенных рук... Я словно налился свинцом. Обычно мне стоило лишь чуть-чуть приподнять пятки, чтобы взлететь, но сейчас пятки взбунтовались и не желали отрываться от земли... Я чувствовал, что упаду, если приподниму их. Почему я вдруг стал таким тяжелым? Сомнение охватило меня и придавило к земле. А летал ли я вообще? Быть может, полеты были грезой, простым сновидением? В глазах у меня потемнело. Я потерял сознание.
Я очнулся на спине своего отца, Иосифа, которого вызвал Мойша. Отец спускался по едва заметным выступам на скале.
Сойдя на землю, он поцеловал меня. Таков был мой отец: любой другой отругал бы, а он поцеловал. — По крайней мере, сегодня ты кое-что постиг.
Я улыбнулся ему. Хотя тогда не понял, что именно я постиг.
Теперь знаю: в тот миг я расстался с детством. Я отделил нити сновидений от нитей реальности, я открыл, что по одну сторону есть сон, в котором я летаю проворнее хищной птицы, а по другую сторону лежит настоящий мир, твердый, как скалы, на которых я едва не разбился.
Я словно заглянул в глаза смерти. Я! Иисус! До этого дня смерть меня не тревожила. Да, я видел трупы животных в кухне и на скотном дворе, ну и что? Это были животные! Иногда люди говорили, что чья-то тетушка или чей-то дядюшка умер, ну и что? Они были стариками! Я же стариком не был и никогда им не буду. Нет, я пришел в этот мир для вечной жизни... Я был бессмертным, я не ощущал в себе смерти... Для смерти я был недосягаем. Но, взобравшись на скалу, я ощутил на затылке ее влажное дыхание. Лишь через несколько месяцев я смог открыто взглянуть на произошедшее. Я не был всесилен и всеведущ. Не был и бессмертен. Одним словом, я не был Богом.
Ибо полагаю, что, как все дети, вначале решил, что являюсь Богом. До семи лет я не сталкивался с противодействием мира. Я ощущал себя царем, всемогущим, всезнающим и нетленным... Считать себя Богом — обычный удел детей, которых никогда не наказывали.
Взросление стало развенчанием лжи. Взросление стало падением. Боль, насилие, отступничество, разочарование стали вехами моего взросления. Мир утратил свою волшебную суть. Ибо что такое человек? Создание немощное... Недальновидное. Неумелое. Недолговечное. Осознание границ существования разбило скорлупу моего детства: прозрение позволило повзрослеть. В семь лет ребенок окончательно перестал быть Богом.
Вечерний сад еще безмолвен и спокоен. Все как всегда, как в любую весеннюю ночь. Цикады трещат о любви. Ученики спят. Страхи бушуют лишь в моей душе и не колеблют тихого воздуха.
Быть может, когорта еще не вышла из Иерусалима? Быть может, Иуда испугался? Иди, Иуда, донеси на меня! Скажи им, что я обманщик, что считаю себя Мессией, что посягаю на их власть. Обвини меня. Подтверди самые худшие их подозрения. Поторопись, Иуда. Пусть они скорее арестуют и казнят меня. Для них история должна на этом закончиться. А для меня она только начнется.
Но почему?
Как я пришел к своей судьбе?
Мою судьбу всегда определяли другие; они умели прочесть ее письмена, для меня самого оставшиеся непостижимыми. Сам я едва различал свое будущее, а другие видели его ясно.
Чем ты собираешься заниматься, когда вы растешь?
Однажды отец отыскал меня под верстаком среди охряной стружки, где я, нежась в золотом луче, предавался мечтам и пересыпал из ладони в ладонь опилки.
— Чем ты собираешься заниматься, когда вырастешь?
— Не знаю... Буду как ты? Плотником!
— А если тебе стать раввином?
Я недоуменно смотрел на отца. Раввином? Раввин нашей деревни, рабби Исаак, был так стар, так тщедушен, а его дремучая борода казалась старше его самого... Я не мог представить себя таким. К тому же я полагал, что раввинами не становятся; сан присущ с рождения. А я родился с именем Иисус, был Иисусом из Назарета, то есть существом, едва ли предназначенным для храмового служения.
— Подумай хорошенько.
И отец принялся обстругивать доску. Я неспешно обдумывал его слова, удивленный подобным предложением, ведь ни один день в синагоге не обходился для меня без столкновений с учителями. Мойша, Рам и Кесед никогда не требовали объяснений; они слепо принимали на веру все, что им преподавали. А меня прозвали «Иисус, задающий тысячи вопросов». Все вызывало мое недоумение. Почему нельзя работать в субботу? Почему нельзя есть свинину? Почему Бог наказывает, вместо того чтобы прощать? Ответы редко удовлетворяли меня, и тогда учитель прятался за окончательным приговором: «Таков закон».
И я снова спрашивал: «А почему закон справедлив? На чем основывается традиция?» Я требовал такого множества разъяснений, что иногда меня лишали слова на целый день. Я всегда хотел докопаться до сути вещей. Меня обуревала слишком сильная жажда знаний.
Папа, раввин Исаак обо мне хорошего мнения?
— Очень хорошего. Вчера вечером сюда приходил ко мне побеседовать о тебе.
Это меня удивило еще больше. Мне казалось, что, терзая раввина каверзными вопросами, я уязвляю его самолюбие.
— Святой человек считает, что ты обретешь мир лишь на религиозном поприще.
Это замечание поразило меня больше всего. Мир? Я в поисках мира?
Однако слово было сказано. И я вновь словно слышал голос отца: «А если тебе стать раввином?» Вскоре отец умер. Умер под полуденным солнцем, когда отправился на другой конец деревни, чтобы отнести заказчику сундук. Сердце его остановилось, когда он присел передохнуть на обочине дороги. Целых три месяца я рыдал не переставая. Мои братья и сестры быстро осушили свои слезы, мать тоже, поскольку она стремилась уберечь нас от печали. А я никак не мог остановиться и оплакивал отца, чье сердце было мягче, чем дерево, с которым он работал, но более всего страдал потому, что не успел сказать ему, как я его люблю. Я почти жалел, что он принял такую лег кую и быструю смерть, что не испытал долгой агонии: тогда я мог бы говорить ему о своей любви до последнего его вздоха.
В день, когда я перестал рыдать, я понял, что переродился. Отныне каждому встречному я говорил о своей любви. Первым, кто выслушал мои признания, был мой приятель Мойша. Он побагровел:
— Зачем ты говоришь мне такие глупости?!
— Я не говорю глупости. Я говорю, что люблю тебя.
— Но такого не говорят!
— Почему же?
— Иисус! Не валяй дурака!
«Идиот, дурак, кретин» — каждый вечер я возвращался домой, обогатившись знанием новых оскорблений. Мать пыталась объяснить мне, что некий неписаный закон требует скрывать свои чувства.
— Какой?
— Целомудрие.
— Но мама, время уходит, вдруг я не успею сказать людям о том, что люблю их: они ведь могут умереть, не так ли?
Она тихо плакала каждый раз, когда я говорил это, гладила меня по голове, желая успокоить мою растревоженную душу.
— Малыш мой, Иисус, — говорила она, — нельзя проявлять чрезмерную любовь. Иначе те бе придется сильно страдать.
— Но я не страдаю. Я в бешенстве.
Каждый день приносил новую пищу для мо его гнева.
И у гнева моего были женские имена: Юдифь, Рахиль...
Наша соседка, восемнадцатилетняя Юдифь, полюбила сирийца, а когда он попросил ее руки, родители девушки отказали ему: их дочь не выйдет замуж за иноверца. Они заперли Юдифь в доме. Через неделю Юдифь повесилась.
Рахиль силой выдали замуж за богатого скотовода, мужчину, намного старше ее, пузатого, обросшего волосами, красномордого здоровяка, нетерпимого ревнивца, любителя пускать в ход кулаки. Однажды он увидел ее в объятиях юного пастуха. Вся деревня осудила ее за измену. Она умирала два часа под градом камней, которыми ее осыпали селяне. Целых два часа. Сотни камней терзали нежную двадцатилетнюю плоть. Рахиль. Два часа страданий. Вот как закон Израиля защищает противоестественный брак.
У всех этих преступлений было одно имя: закон.
А у закона был творец — Бог.
Я решил, что перестану любить Бога.
Я винил Бога во всех глупостях и во всех извращениях человека; я стремился к миру справедливому и любвеобильному. Сама Вселенная явилась для меня доказательством бездарности и лености Бога. Я выступал против Него с утра до вечера.
Мир возмущал меня. Я ждал, что он будет прекрасным, как страница Священного Писания, гармоничным, как молитвенное песнопение. Я ждал от миросозидающего Бога чудес мастерства, добросовестности и тщания. Мне был нужен Бог, сеющий справедливость и любовь. Но Бог принес мне разочарование.
— Ты пугаешь меня, Иисус. Что же с тобой делать?
И раввин поглаживал бороду.
Что со мной делать? Когда я сталкивался со злом, гнев душил меня. Из всех чувств больше всего в первой половине жизни меня, несомненно, терзал гнев, неприятие несправедливости, нежелание мириться с косным окружением. Я отвергал действительность, я алкал идеала. Что делать со мной? Я вновь открыл мастерскую отца, чтобы не объедать братьев и сестер. Я строгал и скреплял доски, мастерил сундуки, двери, стропила, столы; у меня получалось хуже, чем у отца, но я не опасался соперников, поскольку был единственным плотником в округе.
Мастерская, по словам матери, стала храмом плача. При малейшей беде обитатели деревни приходили поделиться со мной своими трудностями. Я в полном молчании проводил долгие часы, обратившись в слух, а в конце их исповеди говорил несколько слов утешения. Люди оставляли мне бремя своих страданий, а уносили мои плохо обструганные доски.
Но они не знали, что беседы эти были благотворны не только для них, но и для меня. Их откровения усмиряли мой гнев. Пытаясь увлечь на-зареян в мир покоя и любви, я сам попадал туда. Мой бунт угасал перед необходимостью жить, помогать жить другим. Я решил, что Бога можно сотворить.
В это время римляне обосновались в Галилее, и я узнал, что я — еврей. Еврей. Чтобы осознать это, понадобилось сносить свою еврейскую суть как оскорбление. В Назарете римляне остановились, только чтобы напиться воды, но вели себя нагло и злобно, как все, кто считает себя высшими существами, рожденными править прочими людьми. Из соседних деревень до нас доходили слухи об их подвигах: о множестве убитых селян, об изнасилованных девушках, о разграбленных домах. Словно по воле рока наш народ всегда подвергался нашествиям, его покоряли, он находился под чужой пятой. Израиль хорошо помнит о своих несчастиях и бедах, и я, когда выдавались особо грустные вечера, говорил себе, что, не будь у Израиля веры, у него не осталось бы ничего, кроме горестных воспоминаний. Когда римляне мечом и огнем унизили Галилею, я стал истинным евреем. Иными словами, начал ждать. Ждать Спасителя. Римляне унижали нас, римляне унижали нашу веру. И противостоять унижениям и позору помогала лишь надежда на Мессию.

Эрик-Эмманюэль Шмитт - мировая знаменитость, пожалуй, самый читаемый и играемый на сцене французский автор. Это блестящий и вместе с тем глубокий писатель, которого волнуют фундаментальные вопросы морали и смысла жизни, темы смерти, религии. Вниманию читателя предлагается его роман "Евангелие от Пилата" в варианте, существенно переработанном автором. "Через несколько часов они придут за мной. Они уже готовятся… Плотник ласково поглаживает крест, на котором завтра мне суждено пролить кровь. Они думают захватить меня врасплох… а я их жду". Три дня спустя, пасхальным утром, Понтий Пилат начинает самое странное расследование в истории человечества. Он пытается установить, куда делось тело распятого Иешуа, ибо поверить, что труп бесследно исчез, и люди видели покойного живым, невозможно. Перевод А. Григорьева.