Осенняя история

…Еще мгновение царила мучительная тишина. Вся комната была повита мраком. Буря устремилась вдаль, оставив позади давящую опустошенность. Хозяин передвинул какие-то предметы. Немного погодя неровный, бледно-розовый подсвет, чуть уловимый глазом, как зарница, окрасил комнату. Сиянье исходило от жаровни или от схожего сосуда, в который он собрал горячую каминную золу. Жаровня помещалась на некотором возвышении - по-видимому, на треножнике. Время от времени хозяин что-то подсыпал в нее - возможно, ладан или другой курильный фимиам. Неясное свечение слегка усилилось. По комнате распространилась густая, голубовато-пепельная мгла. На моих глазах колышущаяся эта дымка слагалась в самые немыслимые формы. Меня забила дрожь. И чудилось мне, будто бы она сначала скапливалась и сгущалась, затем опять раскачивалась и опять сгущалась, точно неведомое существо хотело, но не могло в ней воплотиться. Я видел... Но что или кого я видел? Конечно, это было только грезою, самообманом. И вновь с отчаянною яростью, слепым отчаяньем, зловещей дерзостью она (кто же еще, как не она!) пыталась воплотиться в этой дымке. И снова что-то (или кто-то) мешало ей, ее толкало прочь. Она была уж здесь. Хотя, увы, ее здесь не было, ее давно уже здесь не было, и никогда ей здесь не быть! И все-таки я чувствовал... Что мог я чувствовать в подобном состоянии? Всему причиной мои расшатанные нервы, и больше ничего.

Из жаровни полыхнуло короткой вспышкой, осветившей сцену. Старик коленопреклоненно обмер с закрытыми глазами перед треножником с жаровней. И вот он троекратно возгласил молящим голосом:

- Лючия! Лючия! Лючия!

В тот же миг бесформенная дымка вздрогнула и резко сжалась. (…)

Не льщусь надеждою быть понятым, да, верно, и не хочу. Не чаю оправдаться или объясниться. Скажу лишь то, что видел.

Сгущаясь и клубясь, всклокоченная дымка уступила место большой фигуре женщины. Она немного отделилась от жаровни и повисла в воздухе. Некоторое время фигура извивалась и покачивалась, потом остановилась, представив ясный образ, испещренный ручейками света, точнее, самой дымки, которая струилась по фигуре зримой кровью.

Возникший предо мною образ был подернут скорбной пеленой свинцового отлива. Сквозь нее просвечивали оттенки тела, платья, украшений - тщедушные подобия цветов. Впрочем, фигура не была прозрачной и загораживала большой портрет, зиявший на противной мне стене как черное пятно. В смутном полумраке фигура словно освещалась изнутри, и я легко мог разглядеть ее мельчайшие подробности.

Глаза закрыты. Мгновение спустя она открыла их и оглядела комнату. Секунду она смотрела на меня в упор. Нет смысла говорить, кого являл мне этот образ. Скажу без околичностей, что был он жутким, омерзительным и мрачным. В нем не осталось и следа от той ее очаровательной растерянности. Видение было одето точь-в-точь как на портрете. На шее красовалось ожерелье, примеченное мной на туалетном столике. Ее глаза, и рот, и волосы, и плечи, но, несмотря на это, я их не узнавал. Не с этой женщиной меня соединяло теперь уже глубокое и подлинное чувство. В неузнаваемом видении как будто сохранилось лишь то постыдное и грязное, что прятала в себе ее натура. Столь дорогой мне облик превратился в бесчувственную оболочку. От черт ее и от всего состава веяло циничной дерзостью и даже нагловатым недовольством. Сомнений не было: передо мною гнусная химера, исчадье преисподней.

Животный страх и отвращение - вот все, что я испытывал при этом долгожданном для меня видении. Словно почуяв это, призрак задержал на мне свирепый и вместе мерзостно-подобострастный взгляд. Он угрожал и умолял одновременно: все что угодно, только не лишать его кошмарной жизни, уродливой, недолговечной минуты бытия и не разоблачать моим неверием.

* * * * *

… Лючия рассказала мне о прежней жизни и даже согласилась ответить на мои расспросы. Вот коротко ее история. В юности отец Лючии воспылал неодолимой страстью к девочке из очень знатной в этой стороне семьи. Та страсть, хотя частично и до известной степени, была взаимной. Немало лет влюбленные встречали ярое противодействие со стороны родных и близких, приписывавших главную помеху для их союза огромной разнице в годах. Как бы то ни было, влюбленные добились своего, соединившись законным браком. После чего помянутая страсть не только не утихла и не вошла в спокойное супружеское русло, но распалялась все сильней, покуда не достигла своеобычных, крайних проявлений, чудовищных в своем неукротимом буйстве, покуда наконец не вызвала серьезных опасений за разум самого супруга, ибо, казалось, он не выдержит так долго неслыханный накал любовного огня и рано или поздно помутится. Конечно (и Лючия не преминула это подтвердить), те необузданные склонности сумели вырваться наружу благодаря объединявшей их природе, которой были убедительнейшим доказательством. Природа эта, необычайно чувственная, к тому же утончилась в предшествующих поколеньях, страдавших, вероятно, наследственным недугом. Вот почему под внешней оболочкой неудержимой, дерзостной решимости таились слабосильное безволие и нравственная неопределенность, рождающие, как известно, всякое излишество. Короче, здесь воистину звучал глас чистой крови во всем своем отчаянном, невыносимом одиночестве, подобный взрыву прародительских инстинктов.

В неописуемом благоговении перед любимой, супруг возвел алтарь. На нем все еще юная подруга простаивала обнаженной часами напролет и днем и ночью перед зажженными свечами, окутанная парами ладана, что, верно, было ей вполне по нраву. Во время вспышек беспричинной ревности иль просто похоти, случалось, доходило до всяческих жестокостей и даже истязаний, что тоже будто бы не вызывало у нее особого неудовольствия. После всех безумств супруг склонялся к дорогому лону и горестно рыдал над причиненными ей муками. Она же, плача по иным причинам, молила продолжать мученья, а если нужно, измыслить новые.

Вдобавок она владела ведовским искусством, которое передала супругу и отчасти дочке (усматривая в ней чудесные врожденные способности). Все это в немалой степени содействовало разладу и помраченью их ума. Супруги давали клятвы верности друг другу после смерти и составляли сотни планов касательно совместной жизни в потустороннем мире, в котором ни на миг не сомневались; уславливались об особых знаках на случай, если один из них умрет до срока... После немногих путешествий в дальние края (по преимуществу восточные) супруги поселились здесь, в родных пенатах мужа, где можно было, не опасаясь посторонних глаз, вести тот образ жизни, что более всего им подходил.

Так прожили они еще немного лет, и вот в один прекрасный день жена безвременно скончалась от непонятной хвори. Ее кончина оказалась столь внезапной, что некоторое время, по словам Лючии, душа умершей не расставалась с любимыми вещами и людьми. Что значила подобная утрата для супруга, мы можем лишь вообразить. Он затворился в этом доме, быть может, потому, что здесь провел свои счастливые часы. Рассудок мужа помутился совершенно, во всяком случае, в той части, которая уже пришла в расстройство. В остальном же здравый ум и память его не покидали, и потому случайный наблюдатель не подмечал всех странностей хозяина. С тех самых пор он и замыслил вызвать горячо любимую жену из царства мертвых. На исполнение означенного плана понадобились годы кропотливой подготовки: крушения его надежд мы были очевидцами.

Тем временем отец переносил на малолетнюю Лючию, единый плод родительских услад, чье сходство с матерью уже тогда казалось поразительным, те чувства, которые питал и продолжал питать к последней. Теперь, когда ее не стало, в нем прорвалась вся исступленность и неистовость былых страстей с оттенком неприязни. Словом, новую Лючию он ненавидел и боготворил одновременно, но больше все же ненавидел. Боготворил за то, что та являла вылитую мать, а ненавидел оттого, что ею не была. Поэтому на долю девочки достало истязаний и необузданных порывов; и ей пришлось познать припадки ревности зловещего и вместе с тем несчастного отца.

Многое о нем и сумрачных его страстях мне следовало бы здесь поведать. Боюсь, однако, это увело бы нашу повесть очень далеко. Впрочем, о многом я лишь догадывался со слов Лючии. И разум мой, теперь уже привыкший к худшему, от этого со страхом отвратился. Добавлю только, что она ни разу не покидала мест, в которых я ее застал; что знала только от отца о городах и весях, в коих жили люди; что, кроме этих гор, иного пейзажа не видала и не слыхала иного голоса, кроме его же собственного да двух-трех дряхлых, бессловесных слуг или крестьян что изредка снабжали их провизией (последний образец я уж имел возможность лицезреть); что, наконец, не выходила за железный круг угрюмого жилища, хранившего свои воспоминания, загадки, ужасы и бремя лет.

Эстетизм как форма сопротивления диктату жизни - таков один из основных литературных принципов классика итальянской литературы XX века, блистательного Томмазо Ландольфи (1908-1979).
Роман "Осенняя история" - чудесный, полный тайн рассказ о загадочных событиях в старинном замке, куда случайно попадает главный герой, гонимый жестокой военной судьбой.