Дориан

Часть первая
Запись

1

Попав в дом Генри и Виктории Уоттон в Челси, уже невозможно было понять, день сейчас или ночь. В доме Уоттонов царила неопределенность. Неразличимыми становились здесь и времена года. Какое ныне столетие – это или то? Эта юбка на ней или тот костюм? Он принял этот наркотик или тот бокал вина? Кому он отдает предпочтение – этой манде или той заднице?

Подобные сочетания стилей, манер, мыслей выстраивались и в пыльных апартаментах Уоттонов, и в яркости их неизменно грязных ватерклозетов, как если бы артефакты, идеи, даже души были всего только знаками, нанесенными на колеса игорного автомата Жизни. Дерни за ручку – и вот они: три кинжала, три банана, три значка фунта. Уоттонами триада чего бы то ни было оплачивалась щедро - в монете злосчастья.

Но удивительная перекличка года, в который начинается наш рассказ, 1981-го, с годом, когда был построен дом, 1881-м, и странное сходство характера этих эпох – правительство, регрессивное и прогрессивное одновременно, монархия, погрязшая в своем незапамятном кризисе наследования, экономический спад, жестокий и резкий – таковы, что незаинтересованному наблюдателю можно было бы и простить склонность усматривать в веерном окне и стенной панели, в полосатых обоях и позолоченной раме зеркала, в копии бюста Антиноя и немного призрачном Тернере больше вечного значения, чем в фигурах людей, стоявших в падавшем на ковровую дорожку пропитанном пылью луче света.

Людей высшего общества – это, по крайней мере, было ясно. Каждый именно так отозвался бы о Генри Уоттоне, увидев его надменность, высокомерное, презрительное лицо, глядевшее куда-то за отражение в зеркале как бы в поисках собеседника более интересного, чем он сам. Кого-нибудь без этих рыжих, вьющихся волос, без глаз, похожих на пуговицы, срезанные с костюма гробовщика и пришитые к восково-бледному пятну. Существуют люди, для которых вся жизнь укладывается в первый час многообещающего коктейля, и Генри Уоттон был именно таким.

Если же требовались дальнейшие подтверждения, их предоставляла его одежда: Уоттон был упакован по высшему классу. Но брюки безупречно скроенной, в крупную клетку, тройки чуть отвисали на коленях; манжеты льняной, некогда белой, а ныне уже пожелтевшей сорочки слегка обмахрились; красный шелковый галстук завязан небрежно. Правда, видна была только часть облачения – узкая полоса, идущая от узловатого адамова яблока до ободранных кожаных туфель. (Английский джентльмен никогда не начищает туфли до блеска, то же, впрочем, относится и к любому ленивому ублюдку.) Весь прочий наряд скрывало доходящее до пят черное пальто «Кромби», также пошитое с совершенным мастерством, - если, конечно, вам по душе пальто слишком широкое и непонятно – женское или мужское.

За спиной Уоттона стояла пугало жена, черные волосы разлетались в стороны от широкого лба, уткнувшегося во впадинку между лопатками мужа. Уоттон разбирал почту – большей частью это были картонные карточки с приглашениями, надписанными от руки или напечатанными. Он сложил их в стопку и утрамбовал это возвышавшееся перед ним подобие аналоя, стиснув карточки мясистыми, лопатовидными пальцами, а потом разделил стопку на две и вдвинул одну в другую, точно тасуя колоду карт. Его жена, леди Виктория, посапывала в спину мужа. Костлявые руки ее, схожие с ожившими ершиками для чистки курительных трубок, извивались в спертом воздухе. Уоттон уложил приглашения между переполненных пепельниц, пустых бутылок, немытых винных бокалов, раздавленных и смятых кусочков того-сего. По полу у ног супругов подобно перекатиполю гуляли на сквозняке клубы пыли.

В этом месте рассказа, пожалуй, стоит уточнить, возможно, сложившееся у вас впечатление о далеко не изысканном жилище Уоттонов. Прошу вас, не надо впадать в заблуждение, полагая, будто дом их был грязен, загажен. Как любая супружеская обитель, он знал быстрые смены порядка и беспорядка, просто, по меркам любого человека, беспорядок выходил в нем за всякие рамки. Пепельницы здесь были огромны, будто геологические раскопы. Окурки сигарет и сигар, погребенные в конусах пепла, напоминали жертв вулканического извержения. А пустые бутылки были столь многочисленны, что ряды их образовали своего рода антибар, предлагающий превосходный подбор опивков, осадков и спиртуозных паров. Компанию бутылкам составляли полчища стаканов, которые выстроились в беспорядке, внушавшем мысль, что здесь совсем недавно пировала целая армия гостей, - а между тем в дом Уоттонов уже несколько дней никто не заглядывал.

Леди Виктория – друзья и родные знали ее под прозвищем «Нетопырка» – так и осталась в наряде, предназначавшемся для приема давным-давно разошедшихся гостей, - в студенческой юбочке, с девичьими лентами из мятого темно-синего велюра. Волосы пребывали в беспорядке, да и сама она тоже. Леди Виктория покачивалась, руки ее змеились, она была столь неоспоримо аристократична, что ей позволялось практически все - только что не описаться, остальное считалось вполне допустимым.

Собственно говоря, даже если бы и описалась, никто бы ее не укорил. Отец леди Виктории, герцог Такой или Этакий, был фатоватым бандитом, никчемным маленьким хлыщом, который оказывал своим детям честь, обрушивая на них избытки раздражения, в такой степени бушевавшего в нем, что всегда имелось чем поделиться. Когда малышка Виктория, которой было в ту пору месяца три или четыре, впервые предстала пред ним (их светлость провели предыдущий год - после того, как покрыли герцогиню в загоне, где содержались редкой породы козлы, - за игорными столами Биаррица и обеденными Кейтнесса), он, увидев ее огромные глаза, треугольное личико и изысканно крупные уши, воскликнул: «Нетопырь!» Естественно, она обожала его, выражая свое чувство и в ультразвуковом, и в скрипучем диапазонах. То, как тело ее и разум пытались приладиться к миру, то, как она изгибалась, извивалась и скалилась, - все было следствием того, что он отверг ее. Леди Виктория сама задержала свое развитие, чтобы выжить в странном поле пренебрежения герцога.

- Сколько карточек… - пропищала она теперь. Это были первые слова, с какими она обратилась к мужу за последние несколько часов. Не то чтобы супруги проспали их - вовсе нет. В своих раздельных частях дома - он внизу, она наверху - они проводили часы темноты, затаившись каждый на свой манер, почитая молчание замещением отдыха.

- Шлют все кому не лень.

Голос его был холоден и глубок - грязноватый бассейн кромешного презрения.

- Мы почти никуда не выходим… теперь… Во всяком случае, вместе.

Впрочем, придирчивость в ее тоне отсутствовала; леди Виктория любила Генри всей душой и любила себя за то, что любит его. Так ей удавалось проникаться симпатией и к себе и к нему.

Муж тоже питал к ней чувства. Он положил карточки, и рука его сначала поднялась к глазу, чтобы стряхнуть вездесущую пыль, потом опустилась к спине леди Виктории, туда, где одна из лент оказалась за пояском колготок. Вынув ее и расправив, он повернулся к жене.

- Ну их в жопу, еще и ходи к ним, - главное, чтобы они продолжали слать нам приглашения.

Он легонько поцеловал жену в каждое из век, затем, разомкнув объятия, огляделся, словно отыскивая кейс, или газету, или другой какой-нибудь символ будничной праведности, но, не найдя ни единого, остановился на бутылке, в которой еще оставалось на пару дюймов виски, и, сунув ее под мышку, повернулся, чтобы уйти.

- Приятного дня, дорогой… - пролепетала, замирая, леди Виктория. Она всегда замирала.

- Ага, мать его, хоть какого бы - тебе тоже. - Супруги поцеловались еще раз, на этот раз в губы, без всякой, впрочем, эротичности. Он распахнул входную дверь и сошел по ступенькам крыльца на улицу, сминая карман пальто, дабы удостовериться, там ли ключи от машины.

Для Уоттонов это время могло быть началом дня, однако снаружи утро уже миновало. Стоял полдень, полдень позднего июня. На улице, хоть она и купалась в солнечном свете, никакой свежести не было и в помине, от нещадного пекла слезились глаза и все вокруг тускнело, теряя яркость красок. Ибо то был невозможно поздний июнь, когда благоухают плодовые деревья и радуют взгляд цветы. Вдоль вереницы однообразных серовато-белых четырехэтажных домов клонились под своей счастливой обузой вишни и яблони, подобные тонким невестам в вуалях, осыпанных конфетти. В палисадниках и заоконных ящиках цвели тюльпаны, магнолии, орхидеи пустынь, подснежники, нарциссы, бигнонии... То было истинное восстание зелени против обступившего ее города, и над всем этим, подобно кровавой дымке над древним полем битвы, витали споры.

Уоттон завис над оградой, тянувшейся вдоль его дома, будто пронзенный ее шипами, напоминая принарядившегося св. Себастьяна. Он запахнул полы пальто и содрогнулся. Протраливание карманов дало улов - две пары темных очков «Рэй-Бэн». Распрямившись, он тут же нацепил их, одни поверх других. «Глядеть в бездну целыми днями занятие вполне нормальное, - уведомил он пустую улицу, - при условии, что на тебе две пары темных очков».

Такое поведение присуще было человеку, в высшей степени манерному, каким он, впрочем, и был. Коллекционер bons mots , кратких резюме, апофегм , репетирующий под открытым небом очередное пламенное, импровизированное бахвальство и больше всего на свете боящийся невнятицы или хуже того - esprit de l’escalier . Генри Уоттон мог делать вид, что его положение в обществе ему безразлично, однако на деле, подобно всякому, кто поднялся слишком высоко - и слишком быстро, - он не сумел акклиматизироваться и потому страстно искал все новых вдохновляющих подтверждений собственного существования.
- Гааа!.. Иисусе - Иисусе! - Уоттон, задыхаясь, раскурил необычно длинную вирджинскую сигарету без фильтра.

Даже это удушье на свежем воздухе было чрезмерно декоративным. Уоттону требовалась ночь, плотно задернутые шторы, шелковые простыни и шелковистые объятья. Резко выпрямившись, он, словно дерево, упавшее посреди леса, повалился на дверцу темно-зеленого длинного «ягуара» последней модели, стоявшего вблизи - но не так чтобы совсем у - бордюра. Машина дышала грязной роскошью, зеленую краску ее покрывали впитавшая росу пыль и пятна птичьего помета. Отыскав наконец в кармане жилета ключи, Уоттон замуровал себя в салоне машины, как если бы та была склепом, и с металлическим звоном захлопнул дверцу. Бутылку виски он аккуратно пристроил между сиденьями.

Поправив на лице две пары «Рэй-Бэн», Уоттон вставил ключ в замок зажигания. Но даже будучи наполовину слепым из-за нелепых очков, он, однако ж, повернул зеркальце так, чтобы видеть свое лицо. Вертясь из стороны в сторону, он, похоже, находил особое удовольствие в созерцании белой слизи, скопившейся в уголках его жестокого рта, точно морская пена в расщелинах скал.

Едва «Кромби» приникло к коже сидений, Уоттон принялся сражаться с радиоприемником и только тут заметил, насколько глуха нынче фонограмма жизни. Голос жены, звуки его шагов, птичий гомон и даже далекий рев движения по Кингз-роуд - все казалось приглушенным. Он нажал кнопку приемника и отпрянул от взрывного напора отчетливых, зычных, заурядных новостей из параллельного мира, в котором прогуливались, беседовали, ругались и умирали люди. Диктор бубнил: «После завершения беспорядков правительство намерено провести расследование, которое возглавит лорд Скар…», - и Уоттон - он услышал достаточно - нажал другую кнопку, переключив приемник на синтезированную поп-музыку, гулко раскатившуюся по салону.

С силой притопнув, Уоттон зарылся черным мокасином в валявшиеся под ногами оперные программки, облатки кокаина, смятые сигаретные пачки и, нашарив подошвой, вдавил педаль акселератора. «Яг» отвалил от бордюра и понесся по левой полосе прямой жилой улицы. Пролетев четыреста ярдов, машина снова вильнула к бордюру и замерла. В задымленном салоне Уоттон загасил одну «Салливанз экспорт» и закурил другую. Попса все еще повизгивала, и он подпел жеманному солисту: «Ох уж эта любовь, только боль вновь и вновь!» – а потом встряхнулся, выключил двигатель и покинул машину. Виски он прихватил с собой.

Через узкую калитку в кирпичной стене Уоттон прошел во двор и зашагал по дорожке, косо тянувшейся сквозь густые кусты к двери двухэтажной студии викторианского художника. Так и заливаясь йодлем : «Возьми мою любовь, но это ведь не все!» – Уоттон одним из своих ключей отпер дверь исполненного очарованием дома.

Внутри было темно. Очень спертый воздух. Кошмарный мрак. Задушенные кустарником окна и закрытое листьями окошко вверху почти не пропускали в студию дневной свет, как если бы тот - что было несколько странно - не очень-то и требовался для творимых в студии произведений искусства. Да и о каком творчестве могла здесь идти речь? Студия была царством откровенного беспорядка в самой гуще восстания вещей. Предметы достойной старой мебели стали жертвами массированной атаки всякого хлама. Вот чиппендейловский туалетный столик, погребенный под грудой немытых тарелок и заполненных какой-то мочой кружек, а вот марокканский диван, утонувший в море грязной одежды. И такое же скопление бутылок и пепельниц, как в доме Уоттонов.

Впрочем, посреди комнаты все же имелось какое-никакое свидетельство работы разума. На Уоттона глядели расставленные полукругом девять телевизионных экранов. Все были включены, однако восемь показывали неподвижную картинку, а девятый - программу Открытого университета по физике. «В каком случае, свободные электроны образуют новое ядро?..» - вещал с экрана дегенерат в белом халате. Склонив голову, он выставил на обозрение зрителям плешь, будто демонстрировал новую шляпу. Фоном этой научно-популярной лекции служила смесь стенных гобеленов с фотомонтажами. Музыканты на певческой галерее отсутствовали, их заменяли старые коробки из-под чая с нанесенными по трафарету экзотическими восточными адресами: Коломбо, Шанхай, Манила.

Уоттон, поскрипывая подошвами, послонялся по студии, неловко, точно бескрылая птица, перескакивая с ковра на паркет и подхватывая с пола то брошенные кем-то трусы, то покрытое слоем грязи зеркало. «Бэз? - спустя недолгое время позвал он. - Ты здесь?» Затем, приметив недокуренный косячок, торчавший из пепельницы рядом с экраном, на котором распинался телевизионный преподаватель физики, Уоттон присел, подобрал косяк и раскурил от «Ронсона», извлеченного им из жилетного кармана. Так и сидя на корточках, он хрипло каркнул: «Бэз?»

- В облаке частиц, образовавшемся после столкновения, быстро возникают новые скопления…

- Бэз, ты здесь?

В облаке частиц, клубившемся вокруг головы Уоттона, все снова - и сразу - приглушилось. Он слышал близкое шипение мониторов и далекий лепет физика. Среди чайных коробок певческой галереи раздалось какое-то шебуршение. Что-то там присутствовало - что-то, вскоре спрыгнувшее, будто крупная кошка, на пол с высоты в восемь футов. «Привет!»
То был мужчина за тридцать - примерно лет на пять постарше Уоттона. Темные, доходившие до ворота волосы его были всклокочены, загорелое, морщинистое лицо наводило на мысль о времени, отданном серфингу - с пляжным лежаком вместо доски. Черные, смахивающие на дренажные трубы «Ливайсы», белая, расстегнутая до пупа рубашка, египетский амулет на кожаном ремешке, облегающем обветренную шею, – все говорило о бренчанье гитар у пляжных костров, о молодости, лучащейся блеском золотых закатов. Впрочем, при ближайшем рассмотрении оказывалось, что бушующая в нем энергия имеет неестественный характер, а блеск кожи вызван потливостью.

Бэз приближался, шлепая по полу босыми ступнями, но Уоттон откровенно его игнорировал. Такова была суть отношений этих двоих: Бэз Холлуорд - сбившийся с истинного пути аколит , источал энергию и самоуверенность, а мужчина помоложе, холодный и высокомерный, изображал его отрешенного наставника. То, что когда-то они были любовниками, причем активную роль в их паре играл именно Бэз, теперь не имело значения. Абсолютно никакого.

- Припозднился? - с манерной медлительностью осведомился сквозь дым Уоттон.

- Сколько сейчас? - Бэз присел на корточки рядом с Уоттоном. - Охо-хо, у меня была запись. Всю ночь. Закончил только в четыре, потом устроил модель спать, потом кое-что правил, раскадровка, то да се, - он выплевывал слова, будто подчиняясь ритму, заданному метрономом, - проснулся, а здесь ты.

- Был у кого-нибудь? - Жизнь знакомых всегда интересовала Уоттона больше, чем собственная.

- Заходил к твоей матери…

- К моей матери?

- Ну да, к твоей матери, чтобы встретиться с мальчиком.

- Ты заходил к моей матери, чтобы встретиться с мальчиком? Ни хрена себе, Бэз, ну ты даешь. Полагаю, тебе пришлось выклянчить у филантропов кучу старых резиновых клизм, дабы обрести презентабельность, потребную для… - Уоттон встал и неторопливо прошелся по студии, все еще попыхивая сигаретой и оставляя за собой клубы неприятного дыма.

- Ну да, пришлось взять напрокат долбаный костюм… хотя с мальчиком-то я познакомился раньше…

- En passant? - Уоттон никогда не прибегал к английским фразам, если мог обойтись французским клише.

- Буквально мимоходом. - Бэз переводил их без комментариев. - Притерся к его заднице там, где в последний раз платил за эту хибару. Он только-только из Оксфорда, сейчас помогает твоей матери с ее проектом в Сохо.

- Глупая ворона.

- Он не великий интеллектуал, если ты это имеешь в виду.

- Да нет, я о маме, впрочем, я и не хотел бы иметь дело с каким-нибудь энцефалитным монстром - с мозгом, вздувающимся точно бубон.

- Да, и главное, хрен его знает, чего ради я обрядился в костюм, в ее доме полным-полно арендаторов, бабья и социальных работников. Но этот малыш абсолютно божественен, он по-настоящему оригинален, великолепен, модель будущего - вот посмотри, что мы с ним сделали прошлой ночью.

Бэз направился к видеомагнитофонам, соединенным витыми кабелями с мониторами. Пока он возился с ними, Уоттон продолжал рыскать по комнате. Вскоре он отыскал чайную ложку, стакан воды, разовый шприц на два кубика и валявшийся на подоконнике пакетик с наркотиком. После этого в разговоре двух мужчин обозначилось общее направление.

- Это «гаррик»? - спросил, подхватывая пакетик, Уоттон.

- Нет, постой, Уоттон, это «чарли» - и он у меня последний.

- Ага, ладно… - Уоттон обдумывал сказанное, расстегивая тем временем манжеты пальто, костюма, рубашки. - А! Эти мне пуговицы, застегивай их, расстегивай. Это моя последняя доза на данный момент времени. Последнее лето сони. Мгновения, Бэз, гибнут вокруг нас, мы пребываем в эпицентре великого вымирания, сравнимого с меловым периодом. - Уоттон готовил дозу точными, быстрыми, изящными движениями. - И ты смеешь говорить мне о твоем последнем «чарли», между тем как я - неопровержимо последний Генри. Последний, кому присуще пристрастие к столь редкостному сочетанию наркоты, - использовав вместо жгута скрученный рукав, он поднял темные очки на лоб, чтобы в льющемся из окна зеленом свете лучше разглядеть вздувающуюся вену, - и comme il faut в одежде.

Впрочем, это возвышенное пустословие не было услышано, незамеченным осталось и оригинальное сочетание ореола рыжих волос Уоттона и казавшейся зеленой - как если б Генри Уоттон был героиновым Паном - крови в шприце. Вниманием Бэза целиком завладел первый монитор: на ожившем экране промелькнули какие-то полосы и зигзаги, а потом появилось изображение прекрасного молодого человека, принявшего позу классического греческого куроса – одна рука грациозно лежит на бедре, другая скользит по чреслам, легкая улыбка играет на полных губах. Нагая фигура, пока на нее наплывала камера, повернулась лицом к зрителю. Ожил и второй монитор, также запечатлевший поворот юноши, но уже более крупным планом. На третьем – еще крупнее. Когда засветились все девять, возникло ощущение напряженнейшего, плотоядного, хищного подглядывания. Юноша походил на плотскую конфетку, на возбуждающее аппетит лакомство, совершенно не замечающее жадного рта камеры. Девятый монитор показывал лишь его оживленные красные губы.

Классический сюжет из "Портрета Дориана Грея" перенесен в современную действительность: красота призвана спасти и возвысить человека, но она же способна его уничтожить. Распутство, жестокость, цинизм, наркотики - за все это, как и за любую сделку с дьяволом, рано или поздно придется платить.