Книга теней: Роман-бумеранг

ГЛАВА {1}
С. Л.

 

— Господин Статский! Господин Статский!

М-да, неуместное довольно обращение — тем более здесьитеперь: на одном из московских бульваров, по самое некуда занесенном снегом, шестнадцатого января тысяча девятьсот восемьдесят третьего года...

Высокий и очень худой молодой человек по фамилии Ставский, одетый до крайности модно и потому вполне нелепо, даже не сразу понял, что это к нему обращаются. А обращались между тем, несомненно, к нему, поскольку прозвище «Статский» было его прозвищем. Однако «господин»...

Все-таки пришлось обернуться и увидеть старушку с мальчонкой, бежавших за ним по бульвару, — причем мальчонка исправно спотыкался, правда, без последствий.

— В чем дело? — спросил «господин Статский», решив почему-то сделать вид, что дореволюционное это обращение нисколько его не удивляет, как не удивляет и то, что странной парочке известно его прозвище.

А старушка, приблизившись, оказалась старушенцией — и пакостной, надо сказать. Прежде всего, выглядела она очень грязной: на коричневом сморщенном лице темные какие-то разводы, черное пальто забрызгано грязью, резиновые сапоги измазаны свежей глиной... Откуда все это, когда кругом давно уже снег?.. Зато на плечах у старушенции была прекрасная черная шаль с японскими, вроде бы, цветами — новехонькая, только что из магазина: сбоку еще этикетка болтается.

Все это как-то само собой быстро увиделось, а тем временем чумазый мальчишка споткнулся около него, кажется, уже в последний раз и плюхнулся в снег. «Господин Статский » кинулся поднимать его и с ужасом обнаружил, что и не мальчишка это вовсе, что карлик это вовсе — причем карлик преклонного возраста. Пальто ему было велико, и брюки были велики, ботинки — здорово велики, между прочим (вот почему он спотыкается каждую минуту... да).

— Дяденька! — тонким, ультразвуковым каким-то голоском пропищал карлик. — Дай на мороженое, етит-твою-мать!

— Мороженое зимой есть вредно. — Ставский мужественно продолжал относиться к нему как к ребенку...

— ...малолетнему, — неизвестно к чему сказала старушенция и добавила нежным басом: — Мой сын. Сто лет. — При этом бурые зубы ее торчали вперед, и глядела она непременно цыганскими глазами.

— Так, слушаю... — от всего сразу поежился Ставский.

— Ща, я токо высморкаюсь, — зажав нос двумя грязными пальцами, она проделала ловко и гадко важное это дело («Фу ты... чтоб тебя!» — отвернулся Ставский). — Ну вот, милок. Денег я у тебя взять хотела.

— Сколько? — поинтересовался милок, денег давать, разумеется, не собираясь.

— Все, какие есть.

— Понятно, — понял милок, отстраняя карлика, уже самозабвенно игравшего брелоком на молнии его куртки. Карлик сразу оскорбился и заявил:

— Куртка у тебя дутая, сапоги дутые и сам ты весь дутый.

— Ну-ну, — поощрил его Ставский и отправился было восвояси, но настиг его старушечий нежный бас: «Погибнет душа твоя, господине». И замер Ставский, и было ему от чего замереть, потому что как раз об этом думал он, идя по Тверскому. Кажется, даже успел сказать себе: «Погибнет душа твоя...»

— Откуда Вам известно мое прозвище? — Ставский обернулся.

— Удивляться лучше вовремя, — скучно сказала старушенция.

Цыганка я, вишь. Погадать?

— Не надо, — и опять хотел уходить.

— Чего ж тебе надо? Воланды на дороге не валяются. — Старушенция смеялась беззвучно. Ставский вздрогнул.

— Дядь, а сапоги такие где достал? — заорал вдруг карлик.

— С рук, небось?

— С рук, — безразлично ответил Ставский и выгреб из кармана деньги — «все, какие есть». — Возьмите.

— Оставь, — ухмыльнулась цыганка и добавила протяжно:

— Госпо-ди-и-не... — Дернула карлика за руку, быстро-быстро пошла по бульвару — карлик запрыгал за ней, истошно визжа:

— Жрать с мамкой неча, жрать обратно неча, с голоду подохнем, сук-кины дети!

— Вы же погадать обещали! — в паузу вклинился Ставский.

— Дуракам не гадаем... — и продолжали убегать. А денег, между тем, на полу-еще-протянутой руке Ставского не было больше. Вот оно как.

— Пропади все пропадом! — И он перешел улицу. Стал на троллейбусной остановке, дождался троллейбуса, сел и уехал.

А троллейбус — не посмотрел какой. Впрочем, троллейбус вообще никакой был ему не нужен: Ставский до этого на метро ехать собирался. Но, наверное, забыл. Потому что, кажется, произошло, наконец, событие «из ряда вон». Произошло же оно бездарно.

— Простите, это какой троллейбус?

— Пятнадцатый.

— Спасибо.

Пятнадцатый троллейбус увозил его от события «из ряда вон». Ставский никак не мог сосредоточиться — хотя бы на том, зачем вообще оказался на бульваре, по самое некуда занесенном снегом. Вышел человек из дому — попал на бульвар: другой конец города. То есть не конец, конечно, — центр города, но от дома все равно далеко. Да-ле-ко-ва-то... Господии-ине. Дурацкая какая-то встреча... будет ли продолжение?

Спешу уведомить читателя, что продолжения у этого эпизода не будет и что он никогда не узнает, кем были старушенция и карлик с бульвара. Это ружье не выстрелит. Поговорить, может быть, еще поговорим, но не больше. Прошу считать приведенный инцидент исчерпанным. Автор не совсем уверен даже в том, происходили описанные им события в действительности или были всего-навсего плодом его так-сказать-творческой фантазии. Впрочем, автор не видит причины, почему бы всей этой чертовщине не происходить. Мало ли что происходит вокруг нас! И не такое еще происходит — не искать же в каждой несуразице смысла... Забудем об этом.

Простите меня, любезный читатель. Вернемся лучше к растерянному Ставскому, которого мы оставили едущим пока в троллейбусе. По Москве идет троллейбус, и в Москве снег, снег, снег. Ставский думает о снеге, снеге, снеге — и правильно, между прочим, делает. Думать о том, что случилось на бульваре, ни к чему. Конечно же, это надо понимать как знак... как, может быть, извините за выражение, чудо: цыганка и все такое. Но чуда из этих рук (которыми она, пардон, высмаркивалась в снег) ему не хочется. И верить в реальность старушенции с карликом нет желания. Потому он не очень-то верит. Потому не очень-то верит и автор. Тем более что бывают вещи и похитрее. У нас дома, например, — давно уже, правда, — неизвестно куда пропал огромнейший флакон одеколона. И до сих пор не обнаружился.

Между прочим, Ставского зовут Петр, пора бы уже это сказать. Петр значит «камень». Но слово «камень» не подходит Ставскому, он не камень. Может быть, даже наоборот. А родители, наверное, хотели, чтобы он был камень. Впрочем, это дело прошлое — теперь родители махнули на него рукой и завели себе кота по имени Кот. Отныне Петр живет как-то сам по себе. Когда Кот вырастет, он тоже будет жить сам по себе: у котов так принято. Но пока Кот чудак человек и без конца мяукает. Бог с ним.

Погибнет душа твоя, господине... Это само всплыло в сознании Петра, автор тут ни при чем. Такое всегда само всплывает. Да оно и крутилось уже у Петра в голове: душа, жизнь души, смерть души. Здравствуйте, дескать, гражданин Воланд. Тут вот у меня душа... так сказать. И некуда ее девать. Маленький, видите ли, сентиментальный такой механизм.

Он все время работает, и все время работает вхолостую. И нету почвы ему, на которой трудиться. Но некому сказать об этом. Начнешь говорить с кем-нибудь — слышишь: «Вы, простите, о чем?» Да ни о чем... это я так, сдуру, живите спокойно, я больше не буду. И живут, как ни странно, спокойно! Так живут, словно и в самом деле нет ничего, кроме того, что явно есть. И ты живи спокойно (мама). Я уже через это прошел (папа). Ой, Петь, ну хва-а-атит (Наташа, которой было его жалко, и она с родителями переехала жить в страну Израиль)... Вот и все.

Погибнет душа твоя, господине... Вам-то какое дело? Ну, погибнет. Не я первый, не я последний. Нелепый, доложу я вам, поворот: жил человек, жил — никто душой его не интересовался, как вдруг — на’ тебе! Берется неизвестно откуда чумазая цыганка и озабочивается состоянием души — зимой, в Москве, прямо в сердце, извините, Родины... Озабочивается — и уходит со своим карликом. Хоть-стой-хоть-падай, как сказала бы Наташа.

А «господине» — это звательный падеж. Боже, друже, человече... Старче. Приплыла к нему рыбка, спросила: «Чего тебе надобно, старче?..» Лучше бы уж рыбка, а то цыганка с карликом. А я б тогда ответил: «Ничего мне не надобно, рыбче» (такой у нее, что ли, звательный падеж?), потому как я ни в жизнь не сформулирую того, что мне надо. Хоть меня тут режь. Вроде бы все вообще-то в порядке, а внутри черт знает что происходит. Ну вот... этого только не хватало!

Последнее соображение относилось к контролерам, которые с двух сторон приближались к Петру, — деятельные такие тетки в коричневых пальто и пуховых платках, несущие на своих плечах бремя заботы-о-высокой-нравственности-пассажировмосковского-транспорта. Центурионши Мосгоравтотранса, душой и телом преданные великой идее «обилеченного» проезда каждого москвича-и-гостя-столицы. От них не уйдешь...

— Ваш билетик?

У них и повадки-то садистские: «билетик», видите ли, — не то чтобы, скажем, «билет». Дескать, возьмем-ка мы эту иголочку да загоним ее Вам под ноготочек. Скупые ласки палача... А сами, небось, уже вычислили Петра из двух десятков обилеченных пассажиров. Опытные, стало быть: глаз наметан!

— Нету билетика, — пришлось отвечать Петру со всевозможной сокрушенностью: понимаю, мол, что преступил, и готов понести заслуженное наказание.

— Штрафик тогда заплатим, — хорошо отрепетированным дуэтом пропели тетки, предвкушая кровь.

«Заплатим» — это так называемое множественное присоединительное… нет, множественное солидарности: его любят употреблять врачи. «Ну-с, что у нас болит?» Хотя понятно, что у них-то самих ничего не болит, у меня у одного болит, но врач, стало быть, готов присоединиться и разделить. Тетки тоже вроде как готовы «присоединиться и разделить»: скажем, взять на себя часть штрафа. Ну что ж, заплатим так заплатим.

— Вы свою часть платите, — отмежевался Петр, — а мне нечем: у меня денег нет.

— Какую это свою часть? — в четырех глядящих на него глазах загорелись огни-Москвы.

И тут ой какой мягкий, ой какой глубокий и мягкий смех послышался за спиной Петра! Ой какой хороший смех!.. Точным попаданием смех этот в мгновение ока сразил ту самую область естества Петра, которая, по предсказаниям цыганки, должна была скоро погибнуть. Петр немедленно и навеки забыл огни-Москвы, обернулся на смех. Бледное усталое лицо с глубокими и чуть ли не прекрасными морщинами, аккуратно подстриженные седеющие усики, тонкие и чуть искривленные губы. Берет, забывший, какого он цвета, серое пальто, шарфик в шотландскую клетку. На коленях — авоська с одинокой маленькой плюшкой в полиэтиленовом пакетике.

А впрочем, явно не Воланд. И этот явно-не-Воланд смеется — теперь уже только глазами. Но как все-таки замечательно смеется — даже просто глазами! А Петру между тем уже выкручивают руку: силища у этих контролеров зверская... И Петр возвращается к четырем огням-Москвы, сжигающим его своим адским пламенем.

— Будем платить?

— Вместе? — усугубляет Петр.

— А так вот не надо делать, молодой человек. — Ответ теток не очень подходит к данной ситуации, но у теток этих набор речевых формул не варьируется: он задан раз и навсегда.

— Иначе пойдем в милицию.

— Меня посадят? — ужасается Петр.

— Может быть, и посадят, — говорят страшные тетки.

— Тогда я начинаю убегать, — предупреждает Петр и делает несильный предупредительный рывок.

А теткам только того и надо: они тут же повисают на Петре и висят безучастно, как колбаса за окном.

— Сдаюсь, — устает Петр. — Едем в милицию. — И оборачивается в сторону явно-не-Воланда в надежде еще раз услышать смех. Явно-не-Воланд, однако, открывает уже маленький кошелек, достает рубль и протягивает центурионшам. Те не понимают ситуации и, продолжая висеть, негодуют:

— У Вас же есть билет, папаша!

— Это не мой билет, — признается папаша. — Я отнял его у данного молодого человека силой и присвоил. Теперь я раскаялся и плачу штраф.

— За него? — бледнеют тетки, уже немного порозовевшие при виде рубля.

Как Вам угодно, — уступает папаша.

Тетки отваливаются от Петра и начинают шепотом обсуждать недежурную ситуацию. Явно-не-Воланд держит рубль. Петр смотрит странно на странного пассажира. Обычные пассажиры постепенно включаются в обсуждение инцидента. А у Петра уже щиплет глаза, вот еще новости... не разреветься бы тут: слишком уж как-то это все — ну, не знаю, трогательно. Обидно, трогательно... как?

— Полно, детка, полно. О чем? — говорит явно-не-Воланд, и сделать ничего уже нельзя... На виду у всех по щеке Петра начинает ползти слеза: нервы... да... — Вот и будет, — говорит старик. Петр осторожно вытирает слезу, не отрываясь, глядит на него: рубль исчезает из поля зрения, исчезают тетки в коричневых пальто и в пуховых платках, исчезает троллейбус, бульвар, Москва... — Сивцевражек, — поет голос извне, слезы продолжают ползти... — Будет, будет, — утешают Петра, и возникает перед его глазами носовой платок — аккуратный четырехугольник в зеленую клетку, чуть пахнущий то ли мылом несоветским, то ли несоветским одеколоном — несоветским, в общем, образом жизни, и, вытирая слезы, Петр послушно следует за расстегнутым серым пальто и краешком шотландского шарфика...

— Теперь сюда, Петр, — пальто и шотландский шарфик сворачивают в переулок и в скором времени останавливаются перед особнячком с какою-то даже лепниной. Одномаршевая лестница тоненько эдак поскрипывает и приводит к ничем не обитой двери.

— Так, сюда Ваш ватерпруф, сюда шапку — и ступайте в зало, а я чай поставлю.

Петр ступает в «зало» через внутреннюю какую-то, странную для квартиры арку... арочку и вяло раздумывает о том, почему все сегодня с ним знакомы. А «зало», между прочим, пустое — нет, почти пустое... нет, совсем не пустое: мебель — простая и громоздкая, пятидесятых каких-нибудь годов, когда еще было слово «гардероб», но уже исчезало слово «канапе». Нормальная московская квартира без затей...

— Без детей, — со смехом поправляют из кухни и оттуда же представляются:

— Станислав Леопольдович.

Петр не представляется в ответ: сам он, по-видимому, просто-таки общеизвестен.

— Вы там садитесь, где придется, — гудят из кухни, — я чай ставлю, это серьезная процедура.

Петр садится на стул у стола с маленькой стеклянной вазой, в которой сосредоточенно стоит невероятно живой цветок... вроде бы полевой... вроде бы только что с поля. А слева от стола — настенная книжная полка. И Петр привстает, чтобы рассмотреть книги. Их четыре.

— С библиотекой знакомитесь? — Станислав Леопольдович возникает на пороге с беленьким чайником в руке. — Тут четыре книги. Библиотека поэта, большая серия. Ахматова, Цветаева, Пастернак, Мандельштам.

— Только четыре? — спрашивает Петр и думает: «Маловато, в общем».

— Остальные неинтересные, — объясняется Станислав Леопольдович.

— Вы что же, читали все, какие есть на свете? — это Петр за литературу обиделся.

— Все, — просто отвечает Станислав Леопольдович, с сожалением глядя на Петра, но тут же, впрочем, сожаление подавляя. Петр продолжает смотреть на книжную полку и вежливо говорит:

— Очень хорошие книги.

— Скоро еще одна будет — Рильке. Толстый. Страниц четыреста.

— Разве у нас выходил такой?

— Нет, это немецкий. Мне пришлют.

— Вы знаете немецкий?

— Да.

— А еще какие языки знаете?

— Все.

— И бенгальский? — Непонятно, что происходит с Петром: он все еще, кажется, раздражен явно глупой сценой с непрошеными, так сказать, слезами.

— И бенгальский, — спокойно отвечает Станислав Леопольдович, раздражение гостя иг-но-ри-ру-я.

— Вы что же, лингвист?

— Нет, я... ветеринар.

— А животных держите каких-нибудь?

— Держал многих. Но всех отпустил на свободу. Кроме одной собаки. Ее зовут Анатолий.

— Почему же Анатолий?

— А она на Анатолия похожа. Но ее сейчас нет дома. Она к Игорю пошла.

— Игорь — это тоже собака?

— Игорь — это человек. Маленький человек, восемь лет ему. Он с первого этажа. У него нет собаки. Только родители, но злые. Они не дают ему завести собаку. Поэтому, когда родители уходят, я посылаю к нему Анатолия. Стоит только родителям появиться на углу Сивцева Вражка — моя собака моментально возвращается сюда как ни в чем не бывало. До сих пор ни разу не попалась.

— А какой она у Вас породы?

— Шут ее знает. Разной. Как-то мы с ней... не думали об этом. Скучная материя. Вот вы, скажем, какой породы?

— Человеческой, — сострил, что ли, Петр.

— А она собачьей, — исчерпал вопрос Станислав Леопольдович и добавил: — Вы не нервничайте сейчас... Потом нервничать будем. А с Анатолием я Вас за чаем познакомлю. Он чай любит пить — из блюдца. Чай должен быть горячий и сладкий. Я бы Вас еще с кроликом познакомил, его звали Козлов. Но он ускакал в лес и теперь живет там. Наверное, в качестве зайца. Однако я устал держать чайник в руке.

Поставив чайник на стол, Станислав Леопольдович подошел к платяному шкафу, приоткрыл его и достал две чашки — себе средних размеров желтую, а гостю большую зеленую. Потом подмигнул и, запустив руку в недра шкафа, извлек из недр этих крохотную бутылочку без наклейки. В бутылочке, как следовало из подоспевших пояснений, был прекрасный ликер, который вот уже много лет сохранялся для какого-нибудь хорошего гостя.

— Знаете, сколько он ждал Вас?

— Наверное, очень долго, теперь таких не выпускают.

— Пожалуй. Мне подарили этот ликер в 1798 году. — Станислав Леопольдович усмехнулся. — С тех пор никто так и не заходил ко мне в гости. М-м... шутка. Ликер он поставил на стол, к чайнику и чашкам. Потом принес из кухни чайник побольше, блюдечко с нарезанной плюшкой, банку варенья, масло и вазочку, на дне которой лежали две карамели без оберток.

— Кажется, больше ничего нет к чаю. Я бедно живу, видите ли.

— Это грустно, что бедно, — отнесся Петр.

— Да нет! Жить надо бедно. Впрочем, Вам трудно понять... не будем об этом.

— Почему же трудно... мне не трудно понять, я...

— Одеты Вы очень модно — пардон, что воспользовался паузой!

— А надо как? — Петр приготовился к конфронтации.

— А надо — никак. Чтобы не быть иллюстрацией места и времени... это привязывает и лишает свободы. — Станислав Леопольдович разливал чай.

— Не понимаю, — сказал Петр.

— Я предупреждал, что Вам будет трудно понять. Вы молоды — немножко слишком. Это пройдет.

— К счастью, — пошутил Петр.

— К счастью, — очень серьезно и чуть ли не холодно повторил Станислав Леопольдович, от чего у Петра засосало под ложечкой. — Вы вот... чай пейте — с этими, как их... яствами. И сейчас будем открывать ликер. Пробка на бутылочке оказалась притертой — Петр никогда не видел ничего подобного на посуде такого назначения — и не поддавалась.

— Можно я попробую? — предложил он, покрутил бутылочку в руках, потряс ее, подергал за пробку. Пробка не поддавалась.

— А тогда надо подержать ее под горячей водой — и легко будет открыть.

Станислав Леопольдович проводил его в кухню к огромному мраморному умывальнику и стал лить на горлышко бутылки кипяток из чайника, однако никаких перемен не обозначалось. Петру начинала уже надоедать вся эта возня вокруг ликера, тем более что он и вообще-то ликеров не любил, так что оценить достоинства данного «прекрасного ликера» все равно бы не смог.

— Но это действительно прекрасный ликер, — возразил Станислав Леопольдович, читая мысли Петра, и улыбнулся.

— Надо же, досада какая!..

И Петру сделалось его жалко: смешные они люди, старики, и трогательные со своими цацками — ликерами незапамятных времен и прочее, и прочее... «Бахнуть ликер об этот вот умывальник мраморный — и дело с концом. Чтобы уж никаких больше проблем», — подумал Петр, неловко эдак повернулся и — бах!.. Бутылочка выскользнула и, ударившись об угол умывальника, разлетелась вдребезги. Крохотная липкая лужица со странно правильными очертаниями («загустел ликер-то...») нарисовалась возле туфель Станислава Леопольдовича, который произнес: «Так-ну-и-ладно » — и, покачав головой, проследовал в «зало». Петр поплелся за ним. Он устал уже бесконечно: надо как-нибудь отсюда... что-то тут неловко все и ни к чему... зря я вообще сюда, и так далее, — тускло обозначалось в его голове. Между тем опять сели за стол. Молчали. Петр не поднимал глаз и вдруг ни с того ни с сего произнес:

— Ужасна, ужасна жизнь.

— Вы полагаете? — безобидно, вроде бы, начал Станислав Леопольдович, а закончил обидно. — Просто, видите ли, как аукнется... Относитесь Вы к ней ужасно — вот она и ужасна для Вас.

Петр смолчал, восприняв это заявление как обиду по поводу разбитой бутылочки.

— Да бог с ней, с бутылочкой, — не в первый раз уже поймал его мысль Станислав Леопольдович. — Не о бутылочке я вовсе.

— А о чем Вы вовсе? — без интереса спросил Петр, уйдя уже в сердце своем из этого дома.

— О чем? Да вот... ушли Вы отсюда, например, рановато: не все еще случилось. Ситуация, так сказать, не исчерпана — она, я полагаю, начала только вырисовываться, а ведь интерес в подробностях... или — как по-вашему?

«Никак», — хотел сказать Петр, но опять смолчал, потому что до конца не понял, о чем он, Станислав этот Леопольдович.

— Люди живут быстро, Вы не замечали? — продолжал раскачивать его тот.

— Быстро — это... это Вы что имеете в виду? — разговор надо было поддерживать, а чай, между прочим, остывал, и чая, между прочим, хотелось. С плюшкой. И с вареньем.

— Вы пейте — с плюшкой и с вареньем, а я в виду вот что имею...

— Вы телепат? — не выдержал Петр.

Телепат, — скучно согласился хозяин, — или, — веселее продолжал он, — просто немножко более внимателен... медлителен, я хочу сказать, чем Вы.

Петр пил чай.

— М-да... внимателен и медлителен. Впрочем, на самом деле и я недостаточно внимателен и медлителен, раз успел уже Вас запустить. Угу, — кивнул он на опять не понявший реплики взгляд Петра. — Я запустил уже Вас. Я допустил, что Вам сделалось со мной — ну, тоскливо, скажем. Не протестуйте, голубчик, — к чему протестовать? А между тем фокус-другой я бы мог Вам показать — дело, как говорится, нехитрое. Но это, видите ли, слишком уж немудрящий путь, мне стыдно таким путем идти к сердцу Вашему. Да и не надо Вам, чтобы таким путем... Вы же человек тонкий, а?

— Толстый, — сказал Петр.

— Запустил, — Станислав Леопольдович пожевал нижнюю губу и сказал себе: — Хотя... это у Вас уже рефлекторное, пожалуй.

— Что — рефлекторное? Было бы хорошо, если бы все-таки как-нибудь менее загадочно. — Петр пил чай.

— Вы воспитанный мальчик, — без насмешки заключил хозяин. — В самом деле, Вы очень деликатно сделали мне замечание. Деликатно, но зря. Я ведь не стремлюсь к загадочности — я всего-навсего переоцениваю уровень нашего... ну, взаимопонимания, что ли. И опускаю некоторые слова — вроде бы сами собой разумеющиеся. Отсюда получается загадочность, как Вы изволили это квалифицировать. Ну, ладно. А можно Вас попросить, Петр... Пожалуйста, относитесь комне хорошо — или хотя бы без враждебности.

— Но я хорошо... — начал Петр и осекся. Вдруг сделалось ему не по себе — сразу как-то не по себе. Он вскинул глаза на Станислава Леопольдовича, спросил: — Почему мы быстро живем? Что значит «быстро»? — И, спросив, понял уже смысл этого «быстро» и даже поежился: он знал теперь, о чем речь, — правда, в общих самых чертах.

— Вот-вот-вот, задержитесь на этом своем ощущении, задержитесь — стоп. Быстро мы живем, мальчик. Если бы мы жили не так быстро, мы могли бы заметить кое-что... кое-что интересное. Но мы действуем как бы наизусть, то есть пробегаем нашу жизнь, проборматываем, не вдаваясь, что называется, в частности, в подробности каждой ситуации, которую посылает нам судьба. Дети так читают стихи — зная уже наперед, что там дальше, и галопом скача к финалу: бурямглою-небо-кроет-приумолкла-у-окна-своего-веретена. Нам, конечно, будут даны и другие жизни... много других жизней, поскольку с первого раза трудно все рассмотреть и расслышать, но ведь каждая ситуация уникальна и не обязательно повторится из жизни в жизнь. Схема повторится — детали не те, детали повторятся... даже одна деталь, глядь — схема другая. Так что очень желательно осмотреться, помедлить... вкус, я бы сказал, ощутить. — И Станислав Леопольдович принялся долго-долго дуть на чай, уже остывший чай в своей чашке.

А у Петра во рту был привкус мяты — холодок такой специфический, тревожный. Слова Станислава Леопольдовича задевали слух как-то по касательной: вжи-ик, вжи-ик, вжи-ик... И были, вроде бы, понятны, но, в конце концов, непонятны. Манили. Манили в область — нет, не обозначить эту область, не зафиксировать. Однако теперь уже молчал Станислав Леопольдович.

— Простите... я... я слушаю Вас... очень внимательно, — напомнил минуты через три Петр.

— Я не забыл. Вот ситуация с ликером, кстати. Она загублена.

— Ликер загублен, — неожиданно для себя поправил Петр. — А ситуация завершена.

— Да? — не поверил Станислав Леопольдович и поднялся со стула. Пошел опять к платяному шкафу, запустил туда руку и извлек на свет Божий такую же точно бутылочку. При этом он поморщился и быстро, но потрясающе внятно пробормотал:

Фокус, конечно, да что ж поделаешь, люди добрые!..

Петр, наконец, обалдел — и, в общем, довольно основательно. Он не мог оторвать глаз от бутылочки — абсолютной копии только что разбитой.

— У Вас, значит, много таких бутылочек?

— Может быть, может быть, — пропел Станислав Леопольдович и так подозрительно счастливо рассмеялся, что Петр засомневался, а был ли сам Станислав Леопольдович действительно уверен в удаче, запуская руку в шкаф. Между тем тот опять поскучнел — видимо, что-то в этом эксперименте все-таки не устраивало его — и, не глядя на Петра, спросил:

— Как теперь Вы намерены действовать?

— Очень осторожно, — на полной искренности сказал Петр, взял в руки бутылочку и отправился на кухню к мраморному умывальнику.

— Ну, с Богом, — настигло его уже на пороге.

Однако в этот раз горячая вода не потребовалась. Притертая пробка поддалась легко — оказалось достаточно снять с нее какую-то тонкую пленку. А на столе уже стояли совсем маленькие рюмочки, таких маленьких Петр не видел никогда. Ликеру хватило только на один раз — правда, рюмочки были наполнены до краев.

— Это надо пить очень медленно, — предупредил Станислав Леопольдович и немножко хитро добавил. — Лучше все делать медленно. Очень и очень медленно. — Тут он пригубил ликер и поставил рюмочку на стол. Петр поступил так же.

Вкус ликера не исчезал долго. Пожалуй, это был слишком крепкий ликер: от него немела гортань. Потом слизистую начинало покалывать — и только спустя некоторое время ощущались, почти неуловимо чередуясь, горечь и сладость, задерживавшиеся постепенно на более продолжительный срок.

— А Вы всегда один жили?

— Ну, у меня есть Анатолий. Раньше был Козлов и другие. А еще раньше я жил с одной прекрасной дамой. Я очень любил ее. Мы прожили... дай Бог памяти, всего лет десять. Двести с лишним лет назад.

— Понятно, — надо было слышать эту интонацию Петра!

— Неподражаемая интонация, — оценил Станислав Леопольдович. — Кстати, я все чаще думаю о том, что любить — это значит преувеличивать.

Петр кивнул, устыдившись интонации своей и давясь чрезмерным глотком спасительного чая. Непростая он штучка, этот Станислав Леопольдович, очень непростая.

У дверей послышалось царапанье. Станислав Леопольдович едва успел повернуть замок, как на грудь ему прямо-таки упала недюжинная собака.

— У нас гость, — сказал Станислав Леопольдович. Анатолий смело подошел к Петру и протянул лапу.

— Привет, — поздоровался Петр, уважительно эту лапу пожав.

Пес один раз качнул огромным хвостом и пошел пить чай из блюдца возле канапе. Станислав Леопольдович стоял над ним с двумя чайниками и ждал, когда блюдце опустеет. Блюдце опустело почти сразу и тотчас же было наполнено вновь.

— А сами Вы чаю не пили, — заметил Петр.

— Я ликер пил, — оправдался хозяин.

Петр взглянул на рюмочку Станислава Леопольдовича и усомнился: вид у нее был нетронутый. Тогда он поднял свою и произнес:

— Авось приманенная радость...

— …еще заглянет в угол наш, — без долгих раздумий откликнулся хозяин, несколько все же ошарашив Петра, для которого эта цитата из Баратынского была полной случайностью: ее занесло в память на одной-давней-вечеринке-бог-знает-когда.

— Вот уж не ожидал, что Вы тоже знаете... — не очень-то вежливо констатировал Петр и услышал потрясающий ответ:

— Я все знаю, — будничным совершенно голосом.

Относиться к этому Петр не стал никак. Анатолий допил чай и развалился возле дивана, не глядя ни на кого. А Петр допил ликер, не дожидаясь Станислава Леопольдовича. Теперь следовало попрощаться, поблагодарить и уйти.

— Мне не хочется уходить от Вас, — вместо всего этого сказал Петр и не ушел.

— Очень рад, — серьезно, с жутковатой даже серьезностью, отвечал Станислав Леопольдович. — Да и ситуация еще не исчерпана. Если бы Вы знали, насколько не исчерпана...

— Мне спросить, насколько?

— Во-о-от насколько! — Станислав Леопольдович, смеясь, широко развел руки. — Дайте-ка Вашу ладонь.

Петр протянул руку ладонью вверх.

— Все уже не так, — сказал Станислав Леопольдович.

Хиромантия?

— Я ветеринар, — напомнили в ответ. — А Вас интересует эта область — хиромантия, евгеника, гороскопы?

— Не так чтобы...

— Ну да, конечно. Вы ведь практик, лингвист.

— Послушайте, Станислав Леопольдович! Не слишком ли много Вы обо мне знаете для первой встречи? — Петру становилось уже просто страшно. — А что я знаю? — со всевозможным простодушием.

— Ну, имя вот... и еще это, как его... род занятий... что я лингвист, например!

И опять смех. Мягкий, успокаивающий, убаюкивающий смех. — Я старый-старый, — это уже отсмеявшись, всерьез. — И потом, я уже говорил, что живу внимательно и медленно. Стало быть, успеваю заметить кое-что. Скажем, в троллейбусе сумка Ваша прямо у меня перед носом моталась, а оттуда тетрадь торчала — с надписью по корешку: «Грамматика. Петр Ставский». Так что у всего бывают простые объяснения. И зря Вы паникуете, голубчик. Знаете, телепередача такая есть — «Это вы можете» называется? Уверяю Вас: это и Вы можете. И никакой мистики.

Нельзя сказать, что признание Станислава Леопольдовича успокоило Петра до конца, — правда, отлегло, что называется, но общее ощущение аномальности ситуации в целом осталось. Было нечто такое в поведении Станислава Леопольдовича, что не поддавалось осмыслению, ускользало, улетучивалось, — ну да ладно.

— Знаки, знаки... — бурчал, однако, тот. — Подлинные знаки — вот чего мы напрочь не умеем воспринимать. Казалось бы, все уже яснее ясного и сердце знает: подан знак, — ан нет! Не верит, соглашаться не хочет, сопротивляется. Что же мы так толстокожи-то, а? Вы вот — почему так толстокожи?

В ответ на темный... темноватый этот монолог Петр тут же почему-то вспомнил цыганку с бульвара, благополучно выпавшую из его сознания на все это время, и спросил, боясь своего вопроса:

— Вы... Может быть, Вы что-то конкретное имеете в виду?

— Ах, да ничего конкретного я в виду не имею, — беспечно отозвался хозяин. — Я ведь вообще говорю... insgesamt, так сказать. А у Вас что-нибудь конкретное на памяти?

— Цыганка у меня на памяти. И сын ее. — Только не смотреть, не смотреть в это время на Станислава Леопольдовича: сейчас хозяин выдаст себя как человек «оттуда» (откуда, боже мой?). Но скучное-скучное, вялое-вялое в ответ:

— Цыга-анка... Ну их к лешему, этих цыган, знаете ли. Кто их поймет! Странный народ, не обращайте внимания.

— На что не обращать внимания? — Вот он и пойман, милейший хитрован этот. А ну-ка, еще раз. — На что не обращать внимания, Станислав Леопольдович? — И — глаза в чай.

— Да на цыганок, на гадалок, на фокусников, на заклинателей змей... Видите ли, ручное все это.

— Какое? — несколько обалдел Петр, вообще не поняв определения.

— Ручное. Hand-made, не по-русски говоря. Впрочем, у Вас второй язык...

— Английский, — успокоил Петр. — Только у нас второй язык плохо преподают. Почему hand-made?

— Да кто ж их знает почему? Так они предпочитают, должно быть.

— Не понимаю я, — сдался Петр.

— А не все нужно понимать, — просто реагировал Станислав Леопольдович. — Есть и непонятные вещи. Много непонятных вещей.

— Для Вас — тоже?

— Конечно. Для всех. Я вот не понимаю, например, как это — телефон? Или, допустим, — телевизор! Вы можете мне объяснить?

Петр помотал головой и улыбнулся.

— А Вы, между прочим, в первый раз улыбнулись. Поздравляю Вас. Теперь я спокоен. То есть спокоен, что Вы спокойны. Надо было сказать эту фразу, чтобы и в самом деле покой пришел в душу Петра. Он смотрел на Станислава Леопольдовича, на милое мудрое лицо его и не понимал теперь уже себя. Чего дергаться? Зачем искать скрытого смысла в простых словах будничного этого человека? Ну, с причудами... ну, с хитрецой — старик как старик. Хорошо, экстравагантный старик. Но ведь «явно-не-Воланд», что, в общем, с самого начала ясно. И даже не из свиты Воланда. Из другой свиты. Или вовсе не из свиты. Сам-по-себе-старик. Замечательный.

— Вы замечательный, — сказал Петр, глядя теперь уже прямо в глаза Станиславу Леопольдовичу.

— Замечательный? — и снова этот смех — нет, уникальный все-таки смех... легкий, как бабочка!

— Мне надо спросить Вас, Станислав Леопольдович... — а тот плывет куда-то, и над ним появляется еще один Станислав Леопольдович — такой же, как этот, только чуть выше и правее, и, может быть, чуть хитрее и чуть забавнее...

— Вы перешли бы на диванчик, — слышит Петр откудато издалека, как будто из Австралии или из Новой даже Зеландии... из-новехонькой-зеландии-такой; и вот он с трудом передвигает ноги, и его клонит, клонит куда-то. Последнее, что застревает в его сознании, — странное определение «троллейбусный старичок».

— Петр, голубчик, Вам, наверное, домой пора, Вы проспали четыре часа.

И Петр открывает глаза. Он укутан пледом; клетка белая — клетка черная. Прислонившись к дивану, посапывает рядом с ним пес Анатолий. У стола сидит троллейбусный старичок и смотрит на них прозрачными глазами.

— Десятый час, — говорит он. — Около одиннадцати только будете на «Соколе».

— На «Соколе»? — и опять привкус мяты во рту: откуда он знает? Сна — ни в одном глазу.

— Ничего-то Вы, голубчик, не помните, — качает головой Станислав Леопольдович. — Вы же сами перед сном мне сказали, что на «Соколе» живете!

— Простите, я уснул... конфуз такой, — бормочет Петр, опуская ноги (в сапогах на диван!) к полу. Привкус мяты проходит с появлением воспоминания «явно-не-Воланд». — Мы ведь так и не поговорили как следует. Что же это я...

— Поговорим еще, будет время. Вы ведь придете?

И Петр понимает ясно: он придет. Он придет не один раз. Он будет заходить сюда часто. Как к себе домой.

— Я приду... если я Вам не слишком... неинтересен.

— Мне, честно говоря, никто не интересен. Но в данном случае не в этом дело. Я, видите ли, как-то уже полюбил Вас, что ли, — трудно объяснить. Смею надеяться, что и я Вам не интересен — или, во всяком случае, интересен не в смысле... как бы это сказать... «встречи-с-интересным-человеком»! Вы лучше, голубчик, забудьте обо всем, что я тут Вам наговорил. Это я так, под настроение. Все ведь под настроение. Если бы мы встретились с Вами вчера или, скажем, завтра, я бы наговорил чего-нибудь другого. Может быть, тогда я не был бы уже ветеринаром, и собаку мою звали бы не Анатолий, и второй бутылочки в платяном шкафу не оказалось бы.

— Понимаю, — нечестно ответил Петр.

— Или еще поймете, — подмигнул Станислав Леопольдович.

— Тогда я пойду, пожалуй... Только вот... телефон мой я хочу Вам оставить — мало ли что. — Так Вы дали уже — перед сном.

В руках Станислава Леопольдовича — клочок бумаги, на котором действительно записан телефон Петра.

— Ага, — глупо говорит он, одеваясь в темной прихожей, куда хозяин и заспанный Анатолий выходят его провожать.

И вот он спускается по лестнице — лестница тоненько эдак поскрипывает, — делает два шага по снежному тротуару, оборачивается. Станислав Леопольдович, заслонив грудь ладонью, кричит ему из форточки:

— Вы знайте, что Ваша душа бессмертна!

Вернуться? Спросить обо всем? То есть что же... уличить? Вспомнить подробности дня: моя сумка была застегнута на молнию и ничего из нее не торчало, я не говорил, что живу на «Соколе», не оставлял своего телефона! Не было, не было всего этого, в своем же я пока уме!.. «Поговорим еще, будет время», — откликается вдруг в нем. Время, конечно, будет: все только начинается... И Петр крикнул:

— До завтра!

У метро машинально сунул руку в карман, да ведь денег-то нет! Денег нет — есть бумажка. Вынул, развернул. Увидел пятачок и сопроводительную записочку: «Память тренируйте, голубчик. Это Вам на метро». Подпись: «С. Л.». А жутко не стало — стало легко. И Петр взглянул на небо — перед тем как войти в метро.

 

Смешная и глубокая, простая и сложная, совершенно непредсказуемая и невероятно трогательная - "Книга теней", пролежав в папке более десяти лет, впервые была напечатана в журнале "Постскриптум" в 1996 году, после чего роман выдвинули на премию Букера.