ИSпуг

НИМФА

 

Рассказ

 

1

 

Конечно, у Белого Халата много слов. Еще и еще он впаривает мне про классический “сатириаз”. Который уже в шаге от меня!.. Что я “сатирмэн”. Что я лунный старик… И даже с прямолинейной невежливостью проскользнуло “старикашка сатир”. Под старость, мол, такое бывает. (Если сейчас же не подлечиться!.. Крыша едет… Ах, ах! Опасно!..) Да пусть его болтает… Работает!.. Врач вправе перетасовывать свои ученые слова. Но я вправе им не поддаться… Жизнь — это капитал. Я ее прожил… Могу себе позволить мягкий, тихий распад.

 

Белый Халат, конечно, спокоен и нацеленно внушает пациенту хотя и разжиженный, но стойкий страх. Аура страха. Пациент сидит… Замер… С врачом пациент, так уж повелось, — по разные стороны стола. Совсем по разные!.. На стенах диаграммы… Картинки… Даже живопись… Все, чтобы произвести побольше этого разжиженного вежливостью стойкого страха. Но пациент — это я. И я подшептываю себе, что я всего лишь неадекватен. И что мой случай легкий. Легчайший!.. И меня не загипнотизировать картинками на стенах.

 

Однако как воинственно мне сейчас думается, сидя в его кабинете! Сидя напротив Белого Халата… Я, мол, в эти минуты держу грандиозную оборону… Тысячи и десятки тысяч стариков, сидящих в кабинетах и обмирающих сейчас от страха. Бедняги!.. Надо держаться… Мы — люди. Надо биться за свое сознание. На нашем бесконечно растянувшемся фронте… Держаться, потому что борьба… И пусть врачи когда-нибудь скажут — этот Петр Петрович Алабин был всего лишь старикашка, но зато какой!

— И последний на сегодня вопрос, Петр Петрович… Начало… С чего и как — конкретно — у вас началось?

Он меня выспрашивал уже третий день.

— Что началось? — (Я вдруг становился тупым. Устал…)

— То, о чем мы с вами говорим.

А я едва не переспросил — да, да… ясно... так о чем мы?

— То, о чем мы с вами говорим третий день. То самое, Петр Петрович, ради чего вы сюда к нам пришли.

Я промолчал… Я?.. Ради чего?.. Но я же не больной. Мой случай, вы, доктор, сами эти слова сказали, легчайший… И если честно, я пришел сюда, к вам (в отделение психологии и психиатрии), из несколько запоздалого стариковского любопытства. Из любопытства… Ну и чтобы на людях немного побыть. Старику с людьми хочется!

Ну и чтобы немного в себе покопаться. Порассуждать о том о сем. (Отчасти из простой предосторожности.)

Голос врача Недоплёсова стал чуть жестче:

— То самое, боясь чего вы сюда пришли. С чего и как началось?

Я непонятно от чего… от усталости… завилял:

— Не помню.

Он засмеялся:

— Замкнулись?.. Понимаю, Петр Петрович… Первый стариковский соблазн… Первый! Это все равно как психиатру спрашивать женщину о первом мужчине… Вроде бы она все помнит, все знает. А слова у нее не идут… Парадоксальный и в то же время очень обычный факт ступора!

И ведь действительно слова из меня не шли. И действительно я словно бы плохо помнил.

— А все-таки, Петр Петрович, натужьтесь… Какие-нибудь подробности. Любой пустяк… Поймите: первый ваш опыт несет в себе мощную, даже сверхмощную концентрацию знания о вашей личности. Закодированного знания. Которое ни вы, ни я так сразу не выловим и не угадаем… Но если постепенно… Пошагово…

 

Разумеется, психолог-психиатр умел дожимать пациента. Пусть дожимает… Кто-то где-то об этом Недоплёсове говорил… Хвалил по телевизору. Советовал… А потом мой внучатый племянник Олежка (а точнее, полоумный приятель моего Олежки) рылся в Интернете. И нарыл — тоже совпадение, случайно — именно этого элитарного врачишку.

 

Мы тогда чаевничали. Олежка грыз яблоко. “Дед, может, тебе интересно?.. — сказал он, смеясь. — Психиатр Недоплёсов. Слыхал?.. Стариками занимается”. Олежка, конечно, смеялся. И (по молодости) слегка меня дразнил. А я клюнул.

 

Я попросил показать весь текст. И меня сразу привлекло. Интересно!.. Греческие мифы как сгустки человеческой психики, это модно! И вот некий врач Недоплёсов сравнивал известный недуг стариков с еще более известным поведением сатира в разных мифах. Того самого сатира… Старого и безобразного, который с картин великих живописцев уже век за веком подглядывает за спящей нимфой. У Недоплёсова красота мифа оборачивалась добротой — и, как мне показалось, отчасти даже прощением наших неуемных житейских страстей. Плохо ли? (Дохристианское грубоватое милосердие. Но не только.)

 

И рядом — смешное. Всякие потуги и добавки-прибавки, как водится, от активных читателей. Интернетовское ёрничанье… Баловство… Но любопытно, что и придурки, и равно с ними интеллектуалы всласть поиздевались над буквой “ё” в фамилии молодой знаменитости. Он был у них и врач Недоплясов. И Недоплюсов. И Недоплаков. И даже Недописов и Недопихов. Я смеялся.

 

И конечно, меня очень вдохновило примечание: В интересных случаях консультация врача и занятия бесплатно.

 

Недоплёсов сказал:

— Вы еще разговоритесь, Петр Петрович… Вы непременно разговоритесь… Не сегодня и не завтра, но мы все-таки возьмем на глазок ваш первый случай, не штурмуя его. Осадой. Мы же союзники, верно?..

Я кивнул.

— Минут десять отдохните. А потом — в класс.

Недоплёсов играючи откинул на край стола бумагу, где строчил обо мне. Где только что, прощупывая пациента, он заполнял соответствующие графы и клеточки.

Я встал:

— Доктор… Мне сказали, надо помочь повесить картину.

— Да-да. — Недоплёсов не отрывал глаз от какой-то другой бумаги. — Потрудитесь там, пожалуйста. Это как раз и займет десять минут. Вся ваша четверка там… А потом — в класс.

Я встал — и к дверям. Я, в сущности, уже ушел, я на выходе, я нажал на ручку открывающейся двери, когда врач вдогон стремительно меня окликнул — ровно в ту самую секунду ухода:

— Петр Петрович, а все-таки… Ответ сразу… С чем ваш первый случай вы могли бы связать?.. Ассоциацией. Сразу! Любым одним словом… Первым попавшимся, а?

— Боржоми, — как-то быстро ответил я.

— Отлично. Боржоми — населенный пункт или напиток?

— Вода.

— Идите, идите. Всё.

 

Я шел коридором. Какой цепкий!.. Вырвал информацию!.. Наверняка Недоплёсов сейчас же снова придвинул к себе мой лист бумаги и наверняка вписывал в одну из пустых клеточек: Боржоми. Напиток.

 

В коридоре я увидел Чижова, наиболее симпатичного мне из нашей стариковской четверки. Он школьный учитель.

Подойдя ближе, я сказал, что готов потрудиться во славу модерновой медицины, я готов помочь — а где живопись? где картина?

— Не знаю. Везут ее… Или уже несут.

— Долго что-то несут. Я думаю, они ее рассматривают.

Мне хотелось пошутить:

— Рассматривают, я уверен... Трогают. Слегка хватают нимфу за задницу.

— Нарисованную? — Он фыркнул.

— Да, нарисованную… А почему нет?

 

Но мой шуточный настрой Чижову не по душе. Школьный учитель относится к нашим здесь занятиям всерьез. Слишком всерьез к Недоплёсову. Слишком всерьез к жизни. Ему, на мой взгляд, временами недостает стариковской легкости. (Галоп седин! Стариковская придурь!.. Это не для Чижова.)

 

Но, возможно, у них с Недоплёсовым срабатывает социальная порука, взаимоподдержка. Учитель не может пренебрегать врачом.

— Мне наш врач интересен. Он талантлив. Во всяком случае, оригинален, — начинает Чижов (по-преподавательски угадав ход моих заниженных мыслей). — Мне только не нравится это его жареное словцо: “сатирмэн”… Знаете, он активно вводит слово в научный обиход… Видели его статьи?

— Нет.

— Жаль.

Чижову хочется поговорить. (Попадая к врачам, всякий одинок. И потому старики особенно ценят контакты в казенных коридорах. Суррогат скорой дружбы.)

— Что ж не почитали?.. А самих вас, Петр Петрович, не коробит слово “сатирмэн”?

— М-м.

— Я понимаю… Привыкнуть можно. Но в написании это все-таки режет глаз. Почему через “э”?.. Интересно, как это слово у него будет выглядеть по-английски… Ведь по-русски всё подобное через “е”… “спортсмЕн”, “бизнесмЕн”, “джентльмЕн”…

Его голос разогнался до громкого:

— Я хотел Недоплёсова спросить. Мне, мол, интересно… Написание, мол, говорит о многом… Но я испугался и смолчал. Вдруг он скажет, что “джентльмен” — это о совсем других людях.

Ага, ага! Мы тоже немножко шутим. Надо поддержать школьного учителя:

— Да, — говорю я. — Это вы вовремя спохватились. Насчет джентльменства.

А нас уже трое. Подошел по коридору еще один наш — Дибыкин. И сразу басит:

— Ну что-о-о, умники?

Можно не отвечать. Дибыкин дебиловат, разговор с ним никакой.

 

Они стоят рядом — контрастная пара. Чижов деликатен. Чижов — высок, худ, с небольшой седенькой бородкой и в очках. Он похож на Чехова, уже ялтинского. Все понятно. Школьный учитель, конечно, знает о себе и о Чехове… И возможно, культивирует эту свою похожесть. Так что он гуманен, мягок, человечен. Дибыкин рядом с ним гора горой. Мощный, могучий старикан. Мы все (вся четверка) довольно крепкие старики, но грубый мощный Дибыкин — это и вовсе нечто. Комок мышц.

 

Этот комок мышц наконец вспомнил:

— Пошли, пошли к черному ходу, умники!.. Ха-ха-ха. Картинка там. Картинка приехала!

Он похохатывает… Что тут смешного?

 

Мы идем к черному ходу. Картина и впрямь уже там. Ее выгрузили и оставили прямо у дверей. (Слышен шум отъезжающей машины.) Возле картины медсестра Ариша и наш четвертый старик — Клюшкин. Он нервный старик. Он машет нам своей пораненной забинтованной рукой:

— Чего вы там!.. Давай, давай, сатирмэны. Надо нести… Жду, жду, никого нет!

 

Мы подходим. Примериваемся, как взять. Я беру снизу и сбоку.

— Ваутерс… Копия с копии, — негромко сообщает мне о картине школьный учитель Чижов. Учителю хочется, чтоб люди всё знали. Просветитель… Он тоже берет за раму снизу.

Понесли.

 

Размер картины немалый, рама тяжелая. Ариша, организовав нас, шагает рядом и подгоняет краткими командами: “Неси ровнее!” — и еще: “Осторожнее на углу!” — и еще: “Легче, легче. Это тебе не рояль!” Но затем она замолкает. Наши руки согласовались, и теперь командует Чижов — учительствуя, он в школе имел дело с картинами не раз и не два. Да и мы, по сути, всё знаем. К чертям команды! У стариков опыта какого хочешь! А уж пристроить на коридорную стену картину, когда место намечено и главный тягловый крюк уже ввинчен, совсем не хитро.

 

Здоровяк Дибыкин вешает на крюк, а мы с Чижовым придерживаем нижние углы. Неучаствующий Клюшкин тоже участвовал. Он тыкал забинтованной рукой, как перстом указательным, и кричал нам нервно и сердито:

— Левее! Левее!.. Чижо-оов!.. Ты что, старый муд, совсем окосел?!

 

Кончив дело, мы все отходим на несколько шагов и рассматриваем, что мы принесли, — как-никак живопись! Мы, конечно, уже слышали, знаем врачующе-воспитательный смысл полотна. Недоплёсов в своих беседах не раз и не два отсылал к мифам… Франс Ваутерс, XVII век, масло, “Сатир и нимфа”… Нимфа на лужайке… Понятное дело, голая, спит. Сатир, старый и презренный, крадется своим неслышным шагом. Вот он уже рядом. Кругом — никого. Только лес.

 

Как мы узнали от Чижова, это копия с копии. Краски аляповаты. (Галерея в подмосковном Подольске.) Но не только в цвете потери. Нимфа тоже при копировании сильно сдала: нимфа похудела. Голландское мясцо опало, и нимфочка получилась лет тринадцати, настолько юниорка, что учитель Чижов негромко и наставительно (и шутливо) мне замечает: в подправленной этой картине и название следовало бы подправить — не “Сатир и нимфа”, а “Сатирмэн и нимфетка”.

— Асимметрия, — поддакнул я.

— Именно. Именно так! — Учитель возбужден. — Сатирмэны по замыслу матушки природы оправдывают… как бы это сказать… оправдывают и оттеняют существование нимфеток. Аномалия объясняет аномалию. Сатирмэны объясняют нимфеток. Они с нимфетками перекликаются. По диагонали возраста… Асимметричное равновесие.

Стоящий рядом и хорошо слышащий Дибыкин не дает нам поумничать:

— Муды. Что вы такое гоните!

Смотрим молча… А все же полотно солидно. Внушает. (Это не слайд.)

— Дедок. — Дибыкин дергает меня за рукав. — Кто ты по специальности?.. Чем хлебушек зарабатывал?

Я отвечаю, целя сразу в десятку:

— Дачник.

— М-м! — недоверчиво мычит он.

 

Молчим. Нас впечатлило. Красота, как всегда, что-то ценное в человеке спасает — в данном случае спасает что-то в нас. На какое-то время вся четверка притихла. Мы все честно молчим. Мы смотрим со стороны на свой позор.

 

                                                                                                                 2

 

Ее тело как молоко в кувшине, когда кувшин прозрачен. Намек, что у ее тела нет сплошной белизны. (Томность топленого молока. Корочка. Сомлевшая пенка.) А небо не пугает, небо широко нависло над нимфой — нагой и спящей. Жара… Кусты…

 

Луч — сквозь листву олив — умудрился прожечь себе дырку. И смотрит. И я тоже смотрю. Я поплыл на этом луче. Я — пляшущая в луче пылинка. Зато с высоты я вижу спящую нимфу в полный рост. Ее тело никогда не спит. Ее тело зовет. Ее низкий лоб кричит об инстинктах. Но как до инстинктов (до вкрадчивой темноты ее инстинктов) добраться бедняге сатиру... Прыжок из кустов не прост. Прыжок требует иного мужества. Если б сатир был героем…

— Петр Петрович, да вы заснули! — дружески одергивает меня врач Недоплёсов. — Ну-ка, пофантазируем. Но сначала определимся: что делает наш сатир?.. Ну?

 

Модный психиатр Недоплёсов полон оптимизма. Десять утра — голос его свеж, бодр, напорист, уверен в победе, а уверить-то ему надо нас — стариков. Это непросто. Ведь сразу четырех стариков. Не напористых… Не бодрых… Не свежих.

— Подглядывает, — отвечаю я. — Что ему еще делать.

— А как вы, Петр Петрович, думаете — нимфа догадывается, что на нее сейчас смотрит мужчина?..

 

Но Петр Петрович заторможен. Классная живопись меня парализует. Даже если слайды. Даже некачественные. Даже на блеклом экране, который после урока мы сами скатываем в рулон.

Недоплёсов тотчас бросает меня и — звенящим голосом — выдергивает из нирваны Клюшкина:

— Нимфа догадывается, что на нее сейчас смотрит мужчина? Или она уже твердо это знает?

Но и Клюшкин пока что не отвечает как надо. Только чмокает. Птю-птю. Вытягивает губы — и чмокает еще звучнее. Сладко чмокает… Его надо остановить. И Недоплёсов смеется:

— Понял. Понял… Ответ принят!

 

В классе мрак, а на белой стене (на экране) Рубенс… Сатир крадется, нагая нимфа спит… Сатир подобрался довольно близко, уже в двух шагах, но дальше ступить не в силах. Заторможен. Ослеп от ее большого белого тела… Нейтральная полоса меж ними — как пограничная. В двух шагах… Скорбь сатира… Птю-птю, чмокает Клюшкин.

— Меняйте ракурс! — Голос Недоплёсова вновь вырывает меня из полудремы.

 

Класс наш мал. Однако каждый из нас за отдельным столом, каждый на крепком табурете. Утренняя психопроцедура для четырех пациентов — для четырех стариков, истерзанных (предположительно) дурными мыслями. И еще более дурными снами… Я вожу вялым взглядом… Трое (включая меня) у правой стены. Наш правый фланг… А вот один (это Дибыкин) у окна. Окно, понятно, зашторено.

 

Врач Недоплёсов сзади нас, он у проектора. Он оттуда дирижирует всей нашей музыкой. Меняя слайды — меняет нимф. И сам же комментирует… Луч неярок. Экран размыт, как поверхность Луны. (И чем бледнее живопись, тем нежнее женское тело.) Сатиры на картинках тоже меняются. Они живые люди. Не монстры, а люди!.. Врач Недоплёсов настаивает, чтобы мы, четверо, перестали стыдиться своего недуга. Ну, бывает, бывает такое… Милые старикашки! На свете много чего бывает!.. Отбросьте свои полудетские комплексы. То, чего вы стыдитесь, давным-давно миру известно. Вы не тянете на настоящих психов. Вы не тянете даже на хулиганье. Человечество прожило тысячи лет, и его ли удивить подглядыванием за справным толстым бабцом! Эка беда!

— Меняйте точку зрения. Меняйте чаще… Картинок у нас мало!

 

Врач подхлестывает. Он заставляет нас двигать головой, отклоняться на полминуты вправо, потом — влево… Чуть передвинуться. Чуть сместить взгляд… Врач пытается из одной картины получить для нас эффект десяти. Из одного Рубенса выжать десяток равных ему художников. (Мы как бы делаем гимнастику для неходячих больных. Подпереть голову правой рукой, локоть на столе. Подпереть голову левой рукой… Сесть прямо. Сесть, откинувшись назад.) Это удивительно!.. Едва облокотился, шевельнул башкой, а там уже ветерок заиграл, побежал по оливковой! по греческой роще!.. Листья занервничали. И сам сатир крадется к белому заду вроде бы с другой, с близкой стороны куста — ишь осмелел!.. Как, однако, посвежел Рубенс. У спящей нимфы более притягательно становится не лоно, едва прикрытое кисеей, не молочный зад, а грудь… левая… как мощно она зовет стариковский взгляд!.. И дрогнули, дрожат ее белые коленки…

— А это Марсий!.. Слышали, господа, о таком?.. Фригийский сатир Марсий. Если даже слышали, вы послушаете про него еще раз. Он того стоит, наш Марсий…

Недоплёсов смеется:

— Посмотрите, каков скромняга, а ведь он по этой части эксперт… Как он смотрит на нимфу… Как робок. Как смущен! Кто бы мог подумать, что этот тихоня закрутит из своей судьбы такую пургу. Такую бурю!

 

Каждый день приходил этот Марсий подглядывать за молодой красоткой. Сквозь ветки ивы высматривал, как она купается… Но только-только она, нагая, выходила из воды, стеснительный Марсий отбегал в сторону. Влюбленный сатир не смел. Он смущался. Он был стар… И лишь с отдаленного пригорка, прячась, он наблюдал за нимфой. Как она ложится отдохнуть… Как засыпает…

 

Раз, на этом пригорке, Марсий споткнулся и больно наскочил стопой ноги на какой-то предмет. Вы, конечно, помните — если знаете! — что в траве была флейта.

 

Ага! Вот что ее привлечет к нему!.. Сатир сел на пригорке и заиграл. И как талантливо заиграл… Но нимфа не проснулась и не прибежала. Бывают такие женщины. Еще крепче спала… Ей казалось, что в тростниках поет ветер… Еще слаще были от чудесной музыки ее девичьи сны.

 

Зато на вдохновенную музыку набежали из близких поселений жившие там люди. Эти смертные, эти селяне (простые древние греки) восхищались его мелодиями и кричали наперебой, что своей игрой сатир превзошел всех… всех!.. он посрамил самого Аполлона! Люди любят сравнивать вдохновенное с божественным. А то, что сравнение с богами опасно, суетным людям как-то без разницы.

 

Сатир Марсий решился не сразу. Колебался… Но ему так хотелось, чтобы нимфа пришла на его поющую флейту, на его триумф. И он сказал “да” — он согласился прийти на праздник Аполлона, где он, простой сатир, будет играть в честь бога. И может быть, лучше самого бога.

 

А нимфа так и не явилась. Или, говорят другие, явилась, но, увлеченная большой и шумной тусовкой, вертелась где-то поодаль. То там, то здесь… Ей все интересно! Когда старик Марсий, выпучив глаза, выдувал волшебные звуки, она даже не подошла поближе… Зато подошел Аполлон. Бог явился во всей красе. Его раздражили слухи о мастерстве какого-то сатира. Он взял в руки флейту и заиграл. Затем взял лиру — и снова заиграл. Он, разумеется, победил. Он победил, но не подобрел… Разгневанный дерзостью выскочки, бог сразу же после своей победы дал всем о себе знать — он содрал с Марсия кожу и на долгие века повесил ее на дереве. Мало того, что ее трепал там ветер. Еще и боль унижения. Изысканная боль! При всяком близком звуке чьей бы то ни было флейты кожа бедняги сатира мучительно дергалась… Трепетала.

 

А нимфу при этом, где бы она ни находилась, тотчас клонило в сон. И она засыпала.

 

Врач Недоплёсов хочет, чтобы мы слились с той заэкранной оливковой рощей. Чтобы чувственно и притом спокойно (без боязни окриков и брани со стороны) понаблюдали за спящей… Врач впрыскивает, впаривает нам в подсознание великую изначальную доброту: великую вседозволенность греческих мифов. (Дедушка Фрейд был бы тоже доволен. И понятно почему. С оливковым маслом, но каша та же.)

 

И нечего смущаться возрастной разницей старого сатира и молодухи нимфы. Так было и есть. Много-много раз было... И к чертям ханжей! (Особенно женщин за пятьдесят.) Века и века живописцы были поражены нимфическим сюжетом. Их потрясало! Они не могли сдержать кисть. Да так, что и сама кисть металась по полотну. Кисть едва поспевала за их воображением… Кисть подглядывала!

— Вы посмотрите, какие вы крепкие… Огурчики… Ну да, сердце… Ну да, язва… Болячки на месте. Но когда я сказал медсестре Арише (заполняли карточки), сколько каждому из вас лет, она едва не упала со стула. Один к одному. Гвардейцы… Вы еще дадите всем шороху! Дибыкин завтра побьет Тайсона. Но береги уши, старик!.. А главное… Главное, вы все — долгожители! Дар неба!

Слово “долгожители” он впечатал в нас покрепче. Пауза.

— В самом по себе подглядывании нет ничего преступного, ни даже безнравственного… Но…

 

И Недоплёсов делает наконец прямой практический вывод. Итожит. Ради нас, ради старикашек… Он вывернул миф в притчу.

— Вы поняли?.. Марсий был наказан. Наказан за вызов. Вы врубились, господа сатирмэны? Вы можете сколько угодно мечтать о нимфах и пускать слюну… Вы можете облизывать экран в полуночных эротических фильмах. На картинках… На пляжах... Вы можете ловить полный кайф. Но… — голос психиатра твердеет, — но — не настаивать… Но — не бросать вызов… Но — не лезть со своей флейтой в чужую пригретую постельку.

 

Врач Недоплёсов меняет слайд, и на стене оживает еще одна спящая нимфа… А это кто?.. Откуда они? Сразу два сатира. Оба черны телом… Оба затаили дыхание… Она кашлянет, и их сдует ветром. Они почти нависают над белым (и будто бы беззащитным) ее телом. Уильям Этти. “Спящая нимфа и сатиры”. 1828. Лондонская национальная галерея.

 

Роспись на вазе. “Афина и сатир Марсий”. V век до нашей эры. Ага! А ведь это предыстория нашего бедняги. Это когда Марсий, наступив в траве ногой, находит флейту… То есть гениальная флейта изначально принадлежала богине Афине. Чужая флейточка-то была!

 

Пуссен. “Сатир и нимфа”. 1630. А вот здесь нимфе скучно. Ей скучновато. Сатир от нее всего в двух шагах и вовсю прихлебывает из бутылки. Старик допущен! Чудо!.. Но близость от нимфы в шагах (в двух шагах!) еще не означает, что наш старикашка преуспел. Нимфа просто-напросто позволяет ему надраться. Как знать — может, он, пьяный сатир, ее повеселит. Чтобы ей развеяться. Чтобы занять время… Дай, дай ему еще выпить, крошка Эрот. Пусть хлебнет! Экий козел!..

 

А там посмотрим, посмотрим… Глядишь, и на нашем горизонте хоть какой-то, хоть плохонький герой возникнет. На опушке оливковой рощи… Усталый-запыленный герой-мужчина… А этого козла… этого сатира тогда вон! Тотчас в шею!

— Меняйте ракурс! — орет Недоплёсов. (Когда я в дреме, любой голос чудовищно громок.)

 

Я щурю глаза, чтобы не выпасть из дозволенного (из границ искусства) и не вывалиться через собственные зрачки туда — к этим солнечным пригоркам. К курчавым оливам и к спящим в их тени белотелым, гладким нимфам… Что мне там делать? Что там изменится от моего присутствия?.. Одним сатиром больше.

 

Я знаю, что я никакой не сатирмэн (“э” или “е” — не важно). Я здесь просто любопытствую. Легкий случай!.. Я обычный влюбчивый старикашка. Таким, вероятно, и умру. И пусть. Я, конечно, наслышан, что многие старые сатиры уверяют самих себя, будто они всего лишь влюбчивые. (Я и это допускаю.) Пусть так… Зачем спешить с развязкой. Через “э” или через “е”, но на картинки я уже насмотрелся. Я полон. Я раздавлен художниками. И я вот-вот стану вполне согласен, что за границами искусства (на периферии души) человек ничтожен. Человечек мал. Он мелок.

 

Это я здесь мал и мелок… И когда я вижу классную живопись, мне уже не хочется взорвать этот мир. Уже нет времени для маневра. Уже нет пространства на случай отступа. Кровь взбурлит, но я стар, и взбурлившая кровь взорвет меня, а не мир.

 

Ж.-Ф.-Ж. Сали. “Сатир с козленком”. 1751. Вот!.. Вот где нашел сатир (а с ним и насмотревшийся картинок сатирмэн) родственную душу!.. Вот с кем ему просто — с маленьким четвероногим существом. И как же стал спокоен этот молодящийся мраморный сатир. Как красив. Он — часть природы. Он сам еще козленок. (Он еще только завтра увидит нимфу. Только завтра… после чего целый общак страданий обрушится на него.) Не уходить бы ему из детства… из маленького козлиного рая…

 

Зовет?.. Но она ли зовет? (Один из ее трех нежных подбородков зовет. Одна из ее ста складок на животе.) Дать или не дать — вот в чем нет вопроса. Для нимфы этот невопрос растянулся на столетия… за бессмысленностью ответа! Это для других вопрос. В глазах нимфы — ни крупицы мысли. Но краски, краски! Но какой пир тела. Прямо на траве. На изумрудной траве. Белая булка, выпирающая из мамочки Земли.

 

Лежит и лежит. Она даже героя не ждет… Она сама по себе. Ждет луча… Дождя… Насекомое… Лебедя… Всё, что ни свались с небес!.. Но только не земное, не грязное, не сатирообразное. Она не понимает, о чем ты, если ты сатир. Сатир для нее бомж. Бомж-долгожитель… У сатиров (в рифму) нет квартиров. У сатиров нет мортиров. Чего еще?.. Нет сортиров?.. С этим как раз в порядке. Сортиров здесь полное поле и оливковая роща… и еще кусты, кусты, кусты…

 

Шепотом (чтобы не мешать другим):

— Петр Петрович… Поменяемся местами, а?

 

Это Чижов. Школьный учитель хочет капитально поменять ракурс. Нацелился… Пересесть на мое место.

 

Но я мотаю головой и тоже ему шепотом: нет… Мол, ракурс — тоже мера. Мне, мол, для ракурса вполне хватает того, что я щурю глаза. (На самом деле я попросту в дреме. Мне лень.)

 

Чижов устремляется к Клюшкину — тот его тотчас понимает, и они меняются местами. Молодцы! Представляю, как наново заиграла для них оливковая роща. Как посвежела в их глазах чуток уже поднадоевшая толстуха нимфа. (Недоплёсов видит их обмен, но не комментирует, значит, одобряет.) Потом Чижов спешит к Дибыкину, снова и снова меняться… Старается! Двойной обмен — это же двойной ракурс. Хороший учитель — как хороший ученик.

Кто он? Каков он по жизни, этот учитель Чижов?.. Весельчак завуч?.. Или, быть может, химик в старших классах? В старших классах учитель-химик обязательно игрив, а то и манерен — химичит?.. Интересно, били Чижова отцы девочек? После жалобы дочки-десятиклассницы?.. Мое воображение не тянет дальше того, что разочка три Чижика изгоняли из школы. Однако бедолага готов и дальше учительствовать, готов ездить далеко. Сменить эту школу на другую… Потому что любит профессию. Стезя!.. Где-нибудь на окраине все же смог устроиться. В Подмосковье… Его и оттуда, из школы гонят вон! Уже и как засидевшегося пенсионера гонят. Чижик прилетел — Чижик улетел!.. И выгнали бы вовсе, да только кто же еще из педагогов поедет на все лето в жуткий постсовковый школьный лагерь. А он поедет. Обязательно… А дальше?.. Белые палатки… Подступает тихая теплая ночь. Такая теплая, такая летняя! Как упоительны в России вечера… (“Если по-бытовому, ваш случай не самый интересный. Вас не били, — сказал мне в первую же встречу Недоплёсов. — А ведь мои клиенты в основном с побоями”.) По-бытовому? Я могу вообразить всякие там страсти-мордасти у брутального Дибыкина. Но Чижов… Да как можно бить высокого, худого, с добрым лицом, с мягкой бородкой, симпатичного Чижова — как можно дубасить Чехова? Не успевшего снять с носа пенсне. Хамы!

 

Школьные летние лагеря — дело непочетное, запредельно скучное, и редко кто-то сам туда напросится. А он напросится… Общий выезд за город. В эти жалкие фанерные берлоги и наскоро сляпанные палатки. Холодно ему. Голодно. Покусывает желудок. Язва (на молодежно-комсомольском питании) даст о себе знать… Но он поедет. Съест что дадут. Чижик всё склюет!.. Однако дальше я уже с натугой, с большим трудом воображения представляю себе, как он, похожий на Чехова, ночью крадется меж палаток… Луна… Все спят… Завуч-моралист, он не спешит. Он чуть зябнет, сидя подолгу в растворе палатки, уйти бы ему сейчас… Смотрит на зрелую старшеклассницу. Спит девчонка. Но возможно, и притворяется… Нет, нет, ласковый, он лишь протягивает руку и снимает травинку с ее зябкого плеча… Свинство, конечно, о нем так думать. Знаю, что свинство. Я ценю школьных трудяг. Каторга.

 

Интеллигент, руки дрожат от обиды, а не от расправы. Побитый Чижов, я думаю, совсем без ярости… Он визгливо покричит-покричит, а потом долго всхлипывает, плачет.

 

                                                                                                     3

 

Жара… Жара расслабляет… Нимфа спала, обнаженная, на самой опушке леса, а сатир Марсий, опьяненный ее белым телом, смотрел из кустов. Не герой… Решимость к сатиру так и не пришла. Ну никак! Тогда он стал ходить кругами. (Не приближаясь, но и не удаляясь. Не тревожа спящую нимфу, но и не теряя ее из вида.) Кружа на опушке, Марсий и наступил на совсем не тростниковую флейту.

 

Из костей благородного оленя сделала ту флейту богиня Афина. Поутру она играла исключительно для себя, а вечерами, иногда, — для всех. И никак не могла Афина взять в толк, почему в такой вечер Гера и Афродита посмеиваются. Переглядываются и даже прыскают, а меж тем забава (флейтовая музыка) была нова и, несомненно, чудесна. Тем более странно, что всем прочим богам ее игра была в радость. Особенно вариации — подражания ветру… Однако же ее соло не нравилось двум признанным красавицам. Тоже факт. Нешутейная подробность!

 

Зайдя поутру в лес поглубже, Афина села у ручья и заиграла сама для себя, следя за отражением в воде. Вот оно что!.. Она сделалась так дурна с раздутыми щеками и напрягшимся от нехватки воздуха лицом. Игра на флейте, оказывается, обезображивала ее божественно прекрасное лицо... Афина тотчас отбросила флейту, сопроводив проклятьем всякого, кто ее подымет.

 

А бедняга Марсий поднял звучащий предмет. Марсий лишь хотел привлечь музыкой нимфу. Едва ли он понимал, что он бросил вызов. Это селяне так хитро подначили сатира, пригласив его на свой праздник. Мол, давай, давай! Мол, и нимфа твоя звана… Придет…

 

А для большей раскрутки праздника поинтриговали и заманили на творческий поединок самого Аполлона с его лирой… И бог пришел. Бог разве струсит... Какого-то сатира? Тьфу!.. И концерт двух флейт начался. (Затем и уже позже зазвучала лира.) Они играли день напролет — до темноты. Однако соревнование не вполне выявило победителя. Выявилось равновесие. Выслушав обоих, честные греки разделились скандально поровну.

 

И вот почему уязвленный Аполлон кинулся к браткам на Олимп… Он сказал — пусть решают боги. И ушел от богов, хлопнув дверью. Он не клянчил у них голосба для пересчета. Он не был мелочным… И понятно, что эти парни с Олимпа сами, по-свойски и без колебаний, отдали победу ему.

— Горе побежденным, — сказал Аполлон.

 

И повелел наказать. Содрать с сатира заживо кожу… Нимфа была там… Она не могла смотреть, как его свежуют, и убежала на свою лужайку. Искупавшись в роще, прилегла на траву… А кожу бедняги Марсия тем временем повесили в гроте. На века… И вот что заметили: чуткая кожа артиста начинала дергаться в такт, дрожать, когда из селения доносились простые, бесхитростные звуки флейты.

 

Но кожа висела неподвижно, когда на флейте играли боги.

 

Дибыкин — выраженный сатирмэн. Крупноголовый. Косматый… Могучий старик, комок мышц. Он смотрит на мир с тупым превосходством силача и одновременно — с пронзительным детским страхом. Он прячет свою детскость. Все люди для него — взрослые.

 

Поскольку велено менять ракурс, сдвигаясь вправо-влево, Дибыкин сдвигается, но как ребенок — вместе с табуретом. Ему кажется, что так проще. Зачем разделяться с сиденьем и зачем отрывать зад?.. Он с табуретом един. Как прыгающая лягушка — метр вправо цок-цок… метр вперед цок-цок… Он не понимает, что его передвижение цок-цокает, гремит у всех нас в ушах.

 

Недоплёсов делает ему замечание:

— Дибыкин, ты бьешь копытами.

И улыбается, смягчая:

— У нас, господа, свой кентавр.

До Дибыкина не дошло. Он скачет дальше. При этом он не отрывает глаз от сдобной нимфы на слайде — от дразнящего белого пятна. Теперь влево цок-цок!.. На подбородке нитка слюны.

Я в дреме. Кругом меня боги, сатиры, нимфы… почему бы и не кентавры?.. Глубокое мифологическое погружение.

— Во все века кентавры вызывали в человеке самые возвышенные чувства.

 

Не совсем так, господин Недоплёсов. Не совсем так… По некоторым непопулярным мифам, КЕНТАВРЫ — ублюдки. (За счет человеческой половины.) Это не забылось. Не все про это забыли… Похоже, что колкий британец Свифт не терпел кентавров. Ему хотелось разорвать нелепый гибрид опять надвое. Ему хотелось правды. Назад, назад!.. Его тянуло к чистоте изначальных элементов. И Свифт располовинил — разделил кентавров на прекрасных коней и мерзких йэху.

 

Когда речь о коже бедняги Марсия, наш могучий Дибыка начинает нервно гонять желваки. Тихо, но впечатляюще скрежещет зубами. Он бы им не дался. Он бы спас свою шкуру (в самом прямом смысле). Он бы показал им всем, что почем. И он сам ободрал бы бока этому Аполлону! И еще неизвестно, чья кожа дрожала бы на ветру век за веком…

 

И вдруг крутанувшийся на полу с табуретом вместе кентавр Дибыкин кричит на весь класс. Он громко кричит. Он понял суть глубже всех нас:

— Главное — не наступить на флейту!

— Петр Петрович… Ракурс! — Это опять Недоплёсов.

Я откликаюсь не сразу.

— Петр Петрович!

— Я меняю, меняю… Я щурю глаз.

— И что дальше?

Врач Недоплёсов обгоняет меня. С легкой иронией он договаривает за меня мою фразу:

— …И дальше нимфа начинает преследовать вас сама. Верно?

 

Да пусть их и дальше иронизируют… Меня не затягивает и не увлекает быстрая смена их точек зрения. Рынок!.. Не участвую! Не состою... Кругом, мол, обменники, базар, все они спятили, а я вот нет — я только щурю глаз. То правый — то левый. Единственная перемена, которой я подвержен.

 

Но уже и Дибыкин оставил в покое свой цок-цокающий табурет и подключился к меняющимся местами Клюшкину и школьному учителю Чижову. Теперь их трое. Зачем им я?.. Вот уж менялы!.. Всем троим в кайф. Вперед, старикашки! Вперед, выдохшееся воображение! Если наехать глазом еще ближе, еще стремительнее и круче, то ты и вовсе хозяин этой притихшей оливковой рощи, этой сонной травы — этой спящей молоденькой женщины. Прикрытой чем?.. А ничем — лишь узким куском ткани, легким и вьющимся меж ее пухлых белых ног. Меж ляжек, если уж вправду.

 

Они меняются местами, все ускоряясь. Клюшкин меняется с Чижовым, учитель Чижов, неугомонный, — с Дибыкой!.. Дибыка — с Клюшкиным — а Клюшкин опять с Чижовым!.. Нон-стоп… Если взглянуть сверху — картинка смен еще динамичнее. Словно бы кто-то громадный (кто-то незримый) играет старичками в три наперстка.

 

Однако и новообретенная точка зрения приносит сатирмэнам, как видно, недолгую радость. Эти взаимные перескоки с табурета на табурет (с теплого на теплый) участились. Замелькали мои старички. Замельтешили. Туда-сюда… Сюда-туда… Вот только оказавшийся при смене мест у окна (там в щель просунулся утренний лучик) каждый раз нет-нет и задерживается… Засиделся… Но его гонят, ему дают понять: пора, пора!..

 

А громадный незримый наперсточник еще и прибавил в скорости. Как стали торопливы — под его руками — все трое. Как возбуждены. Едва сменив ракурс, хотят менять вновь. (Хорошо, где нас нет!)

— Петр Петрович, — шепотом окликает меня Чижов.

Подскочил и тронул за плечо — мол, и с тобой, давай-давай, сменяемся табуретами, иди на мое место к окну!

Я качаю головой — не хочу.

А он, настырный, еще и торопит — иди, иди, Петр Петрович, здесь тебе тускло. И холодом тянет. Дует даже.

— Ничуть мне не дует.

— Дует, дует! Тебе дует! — настойчиво давит на мою психику старый школьный учитель.

 

Экая глупость. Всю жизнь (и всякий это знает) нам тянет и дует как раз от окна, а не от стены. Нелепость такую мог выдать, мог брякнуть Дибыкин… И Клюшкин мог… Но никак не школьный учитель.

 

Настырный Чижов едва не силой поднимает меня с табурета. Вот прицепился! Я подчиняюсь чужой воле и, так и быть, иду к окну менять ракурс. Плюхаюсь на Чижиков табурет и смотрю на экран — ну и что тут нового?.. Та же самая вечно прекрасная и вечно голая наяда… Та же прилизанная лужайка. Те же кудрявые оливы в ненашенских рощах… Но вот от нечего делать (и от нечего смотреть) я глянул в просвет нашего зашторенного пространства — в окно. Мама родная!

 

В здании, что рядом, на первом этаже — у самого окна — спала молодая девчонка. Живьем!.. Спящая, полуприкрытая, с пухлыми щечками и настолько живьем, что на ее подбородке застыла крохотная слюнка. Выползшая из уголка ее губ… Полускатившаяся… Плечо и одна грудь (в обход легкого одеяла) отлично просматривались. Но особенно ярко, броско, дразняще сияли ее белые коленки. Чудо!

 

Это здание (в три этажа) по замыслу было, скорее всего, реабилитационным отделением. За большими немытыми окнами там можно было видеть шведскую стенку, тренажеры… Даже баскетбольный щит с кольцом. Все это пока что пылилось и ржавело. Говорили, некто купил… Говорили, вот-вот… Однако здание пустовало. А девчонка в пустом доме — как ночной сторож, на всякий случай. От нас, если считать, всего-то в пятнадцати-двадцати шагах. Спящее чудо!.. То-то к “оконной позиции” прямо с табуретом скакал Дибыкин! То-то каждый из старикашек спешил, рвался туда. То-то эти слюнявые так лихорадочно менялись!.. Сейчас и меня отсюда попросят. Мол, засиделся ты, Петр Петрович!

 

Обычное дело наших дней: молодая девчонка сторожит ночами мертвое здание. Пригляд. За гроши, разумеется… Вдруг я понимаю, что руками, пальцами, чуть ли не ногтями я вцепился в табурет под собой… пальцы до боли! Не уйду сразу! (Перевожу глаза с окна на демонстрационный экран — с нимфы на нимфу.) Меня охватывает легкая паника. Я здесь не вечный. Вот-вот прогонят отсюда.

 

Я вовсе не обольщен этим живым телом: девчонка хорошенькая разве что по молодости. Наверняка простуженная (по погоде)… Слегка сопливая (со сна). И честно сказать, нимфа живая — проигрывала нимфе-картинке. Но она, живая, ударила, выстрелила мне по мозгам. Она разбудила. Только теперь я был там… В оливковой роще. Я туда влетел… На скорости!.. — и только теперь нимфа на экране ожила вполне. В настоящую живопись надо врываться. Именно так. Врываться, а не входить с замирающим сердцем. В живопись надо прыгать — прыгать с трамплина. (Как прыгают на лыжах. На вытянутых, чуть раскоряченных, шатких и летящих по воздуху лыжах.)

 

От дубля жизни и живописи стеснило сердце. Этой жажды не объяснить. Я сомлел… А спящая чуть повернулась. Тоже знает. (Меняет ракурс.) И одеялко и простынка чуть сползли… О Господи… Вот оно как. У заспанной бедняжки… У нее… У этой девчонки не было стопы. На левой ноге.

 

По счастью, углом одеяла были прикрыты ее пах и живот. Классика позы. И так нестерпимо ярко и вызывающе сверкали эти выставленные белые коленки.

 

Мысль включилась — я искал глазами костыли. Либо палку с опорной ручкой… Нет… Ничего…

 

Но внимательный глаз нашел. Глаз наткнулся… Под раскладушкой, на которой покалеченная девчонка спала… Протез съемный. На ночь она его с ноги снимает. Дешевый… Грубый, жуткий ботинок. Шнуровка… и скрепы.

— Без протеза ей легче. Ей, конечно, легче… Спать легче, — сострадая, бубнил я неизвестно кому. (Самому себе. Застигнутому врасплох.)

 

А со спины ко мне уже подобрался Чижов. Уже торопил (посмотрел?.. освобождай, освобождай место!).

— Не туда смотрите, — заметил он мне.

Мол, стопа стопой — а смотреть, мол, на девчонкины ноги надо чуть повыше. Сказка в изгибе… Красота… Увидели?.. Сказка в изгибе колен.

— Не понял… Что? — переспросил я. — Что вы сказали?

— Не я… Гумилев, — проворчал старый школьный учитель, досадуя на тотальное невежество масс. — Сказал поэт Гумилев. Сказка в изгибе колен.

 

Новый провокационный роман Владимира Маканина!
Асимметричный ответ набоковской "Лолите".
На этот раз писателя интересует "психология любви" зрелого мужчины к юным особам. Испуг - наверное, то общее чувство, которое испытывают обе стороны в такой ситуации. И неизвестно, кто оказывается более ранимым и незащищённым - молодая барышня или искушенный, но уже неуверенный в себе сатирмэн. И кто из них получает большее удовольствие от прикосновения к запретному плоду.