Игра на вылет

СКИППИ

Известно ли вам, что пингвины-отцы полгода согревают яйца своим собственным телом, в то время как мать где-то черти носят? Полгода самцы стоят на морозе и на ветру. Их целая стая, которая медленно переминается с ноги на ногу и вертится по спирали, поэтому те, что с краю, хоть на минуту да попадают в середку, где, в натуре, дует меньше. Не знаю, как у них получается, но в этом яйце полгода ровно тридцать семь градусов, где бы отцы ни стояли. А когда птенцу реально что-то требуется, он сквозь скорлупку начинает попискивать - подает знак папаше. Тут наконец из полугодового загула возвращается мать и забирает свое яйцо. В целой стае узнаeт его по писку. Я не то чтобы хотел сказать что-то типа из ряда вон, мне просто кажется это занятным. По крайней мере гораздо занятнее, чем когда - взять хотя бы сегодня - читаю в газете, что 2004 год будет годом Путина и Буша. Чекист и сторонник смертной казни... Нынче в аэропорту требуют оттиски ваших пальцев (кстати, по-моему, это не ради оттисков, а чтобы узнать, не подтираете ли вы задницу левой рукой, как арабы, ха-ха), но когда полетите года через два-три, посадочный билет сунут вам прямо под кожу на затылке. А когда в самолете вам понадобится отлить, в Пентагоне будут это прослушивать самое малое четыре дешифратора. Вот в таком мире я и живу, чтобы с самого начала было ясно. Вам также должно быть ясно, что политика для меня - полное западло. Впрочем, она всегда была такой, другую жизнь - жизнь во лжи - я, в натуре, не мог себе позволить. Потому-то я единственный из класса, кто отказался вступить в ССМ1, но к чему за всем этим, Бог ты мой, сразу искать политику, как тогда наша классная? В пятнадцать? Вы что, спятили, товарищ учительница? Только потом меня стукнуло, что она к тому же и председатель школьной партийной организации. Сделать со мной она ни хрена не могла, но глаз с меня не спускала. Когда состоялся XIV съезд КПЧ, она самолично явилась типа как проконтролировать мой паспорт, не надорвал ли я в качестве протеста четырнадцатую страницу, но мне бы такое даже в голову не пришло. Ведь все, что я хотел, - это толику внимания. Не вступать в ССМ по сути было то же, что еще в девятилетке прокалывать щеку английской булавкой или перекусывать живого дождевого червя. Девчонки визжали: "Фу!" - и делали вид, что их вот-вот вырвет, но по крайней мере это было лучше, чем ничего. Я привлекал внимание - а не это ли самое главное? Человеку надо выделиться из толпы, потому как иначе ни одна живая душа его не заметит. Так что когда учительница русского языка в первом классе гимназии раздала нам адреса советских ребят и попросила нас по-дружески тепло переписываться с ними целый год, я сказал ей, что хотел бы лучше переписываться с кем-нибудь из Австралии. Господи, почему из Австралии? Да потому что мне спокон веку нравятся кенгуру, skippy. Она типа фыркнула, как кошка, и заявила, что должна посоветоваться с товарищем директором, но я, думается, вполне элегантно выкрутился. Говно - что Владивосток, что Мельбурн! Однако на все эти грубые слова прошу не обращать внимания, для меня они как политика, в них нет никакого смысла.

ФУЙКОВА

Факт: я родилась двадцать второго ноября тысяча девятьсот шестьдесят третьего года - точно в тот день, когда застрелили Джона Ф. Кеннеди (иной раз думаю: не предвещало ли символически это покушение все последующие преждевременные смерти...); отец - разведенный тридцатипятилетний водила автобуса, мать - семнадцатилетняя ученица средней экономической школы.
Все эти годы мама нисколько меня не интересовала; большую часть из того, что знаю о ней, я услышала от отца только в прошлом году, да и в нынешнем - в больнице. Если у вас есть опыт регулярных посещений так называемых долговременных больных, тогда вы наверняка знаете, как медленно у нас, у здоровых, возле них течет время. К чему обманывать себя: после полугода, если не раньше, наши запасы жалости и сочувствия в основном исчерпаны и на складе нашего сердца начинают вырастать голые стены обязанности и скуки (подчас ловлю себя, что говорю в стиле Тома). Все темы, которые только можно вообразить, мы с папой обсудили и в последние недели по большей части молчим, рассматриваем голубые полосы на несвежем казенном пододеяльнике и временами обмениваемся ободряющей улыбкой. В часах на белой стене каждую минуту раздается сухой щелчок. Я придумываю, что бы еще ему сказать, - только о чем можно рассказывать тому, кого через несколько месяцев скорей всего здесь не будет? Попробуйте рассказать умирающему о трудностях парковки или о новых тенденциях скандинавской мебели... Осознание этого с самого начала так ошеломило меня, что через две-три недели я довольствуюсь любым более или менее приемлемым сюжетом для разговора - даже таким, который еще недавно в нашей неполной семье был под запретом.
- Кстати, я даже не знаю, где вы познакомились? - непринужденно спрашиваю я, но на самом деле чувствую почти извращенное, мазохистское возбуждение. - Я имею в виду с моей матерью? - уточняю с иронией.
Отец в первую минуту выглядит растерянным, потом ухмыляется. Вот что в конце концов от всего этого останется, говорю я себе: одна ухмылка. Снова осознаю, как приближающаяся смерть меняет масштаб. Многолетняя семейная драма вдруг оборачивается пустяковым эпизодом. У папы сухие губы, я даю ему минералки с апельсиновым привкусом. Мне кажется, что пластиковой бутылке он уделяет больше внимания, чем вопросу о моей матери.
- Я спросила, где вы познакомились?
- В автобусе, - говорит он, - а где же еще?
Они ездили в его школьном автобусе пять раз в неделю - всей группой. Утром и затем после обеда. Две из них уже несколько месяцев делали ему глазки. В тот злополучный день особливо она вела себя так развязно, что он хотел высадить ее из автобуса.
- Именно так и надо было тебе поступить, - вырывается у меня. - И лучше всего - на ходу.
Он принимает обиженный вид, но потом, вопреки нарастающей душевной дряхлости, видимо, осознает, что возражение типа Как ты говоришь о маме! в нашем случае звучало бы довольно абсурдно. Он улыбается беззубым ртом - меня это не трогает, я уже привыкла к его облику.
- Да, видать, надо было.
Я не перестаю расспрашивать и из папиных скупых ответов складываю мозаику того февральского дня: после школы обе поехали с ним на конечную остановку и там отказались выйти. Предложили ему сигарету, чтобы умаслить его. Папа одну взял - в конце концов, у него был сорокаминутный перерыв. Красивей, мол, была та, что повыше, только она пошла в аптеку за дистиллировкой для мамы, пока еще не закрыли.
Я не верю своим ушам.
- Постой, - огорошенно восклицаю я. - Значит, если бы у мамы той, что повыше, не кончилась дистиллировка, она могла бы стать моей бабкой?
С минуту он соображает. А потом, рассмеявшись, несколько раз повторяет за мной эту шуточку; и при этом оглядывается, не слышат ли ее пациенты, но, по счастью, оба спят. Если бы та идиотская аптека закрывалась на час позже, я, возможно, была бы красивой, приходит мысль.
Он смотрит на меня и, верно вспоминая мою профессию, преисполняется гордости, но при этом не может и не поддеть меня.
- Так как, датчане уже придумали стул о пяти ножках?
Улыбаясь, я качаю головой, но продолжаю думать о матери: в этом году ей будет пятьдесят семь.
- Пап, - подмигиваю я ему. - А вы что, сделали меня сразу же, с первого захода? За тот самый перерыв?
Он шевелит рукой на одеяле, словно хочет отогнать мой вопрос - доказательство того, что я попала в точку.
- И где-то в депо или в автобусе? - спрашиваю я с издевкой.
- Я что, именно тебе стану такие вещи рассказывать?!
Он неодобрительно вздыхает, но по его выражению вижу, что он наконец скажет об этом. Тема как-никак не затаскана и слегка возбудила в нем вялый интерес, боюсь только, что больше моего зачатия его заинтересовало слово автобус. Он молчит, не иначе как вспоминает.
- В автобусе?
Он кивает, хватается за перекладину и с усилием пытается сесть; делает мне знак, что разговор о моем зачатии подошел к концу.
- Где точно? - настаиваю я.
- Ну сзади! - отрезает папа; ему хочется отделаться от моих вопросов. - На четверке!
Вот она, тайна моего человеческого существования: в автобусе, на четырех задних сидениях!

ТОМ

Самая давняя сохранившаяся фотография Джефа, естественно, черно-белая, с лыжных занятий в первом классе гимназии: светлые волосы, достигающие (равно как и мои) самого предела тогдашней допустимости, комичный намек на усики и обычное вопросительное выражение красивых глаз. А чего на карточке нет, так это его неизменной развинченной походки, которая могла вдруг неожиданно смениться бегом, привычки наклонять в сторону голову при разговоре, а еще той короткой глубокой морщинки, что залегала между бровей всякий раз, когда он с чем-то не соглашался.
Дружба с Джефом, продолжающаяся уже более четверти века, началась на том уроке в октябре месяце, когда географичка показывала нам что-то на проекторе - не помню, о чем шла речь, знаю только, что сразу же после показа на одном из больших окон в задней части класса зацепилась штора. Джеф, сидевший за партой у окна, мгновенно вскочил (скамья жутко заскрипела) и, не дожидаясь чьей-либо просьбы, чуть разбежался и впрыгнул на мраморный подоконник с цветочными вазонами. Джеф зашатался - класс так и загудел, - но тут же обрел равновесие и обеими руками опустил штору.
Мне показалось, что класс на долю секунды засомневался, как ему оценить выходку Джефа: то ли как симпатичную провокацию и одновременно достойное спортивное достижение или принять сторону учительницы, вертевшей пальцем у лба, и скорее посмеяться над Джефом, ведь, кроме прочего, во всех его движениях было что-то бесспорно обезьянье.
- Круто! - вскричал я (с той интонацией одобрительного возгласа, который мы, мальчишки, издавали очень часто и к которому я, кстати, нередко прибегаю и по сей день, например, когда смотрю со Скиппи футбол; попробуйте и вы гаркнуть это словечко, причем нарочито низким голосом; а если вы еще и нахмуритесь, считайте, успех обеспечен).
Джеф осклабился и весело махнул мне рукой.
Так, с зацепившейся пыльной шторы, началась наша дружба.

На первой же перемене, в коридоре между учебными кабинетами, он подошел ко мне.
- Что у нас сейчас? - спросил он.
Наверняка он и сам это знал.
- Математика.
Я был рад, что он заговорил со мной, и стал быстро соображать, чего бы добавить мне к своему ответу, дабы не звучал он так сухо, однако в следующую минуту нас остановили двое учеников из выпускного класса.
- Стоять! - приказали они.
Один из них был очкариком, да и другой отнюдь не производил устрашающего впечатления, тем не менее они были выше на полголовы. Мы послушно остановились. Вспоминаю, что со стены за их спинами на нас смотрели еще три физиономии: это были рисунки углем, которые уже с первого взгляда показались мне какими-то нелепыми (я тогда не успел подробнее изучить их, но поскольку мимо подобных творений я проходил пять раз в неделю, смею утверждать, что и они отличались неумелой тушевкой и явным нарушением пропорций).
- Итак, мелкие, патлы долой... - сообщил нам ученик без очков.
Джеф наклонил голову в сторону.
- Мы здесь патлы у мелких не потерпим, - сказал второй гимназист, четвероклассник, и попытался схватить Джефа за волосы.
Джеф ловко, как боксер, отпрянул назад. Четвероклассник заколебался и взамен решил достичь другой, более доступной цели: схватил за волосы меня. Джеф, нахмурившись, выбросил руку и сжал его запястье.
- Не трогать, - сказал он спокойно, даже примирительно.
С минуту они мерили друг друга взглядом, затем, к моему удивлению, очкарик отпустил меня.
- Это что еще за фокусы?! - вскричал его приятель.
Его запоздалое возмущение как бы даже не относилось к Джефу - он явно хотел избежать прямого столкновения. Джеф мягко отстранил его, чтобы мы могли продолжать свой путь.
- Попытка подвергнуть остракизму, - сказал я, поощренный смелостью Джефа.
- Да, - улыбнулся Джеф. - Тщетная.
Когда в последующие дни мы встречали этих старшеклассников, они смотрели в сторону, делая вид, что чем-то очень заняты.

Джеф утверждает, что гимназические годы были для него сплошной пыткой.
- Я не могу видеть эти фотки. Со мной они не имеют ничего общего.
Это заключение задевает меня, хотя я понимаю, о чем он. Мы не были молодыми рыцарями при дворе короля Артура - мы были четырнадцатилетними гимназистами. Мы не могли спасти друг другу жизнь или совершить нечто столь же грандиозное, мы могли лишь делиться завтраками и на школьных экскурсиях занимать друг для друга место в автобусе, но это не умаляло нашей дружбы. Пубертат и какая-то в целом негероическая школьная обстановка, возможно, и делали эту дружбу комичной и по-своему даже мучительной, но не уменьшали ее.
- Память - это жизнь, Джеф, - говорю я.
- Да, я помню также, что в детстве я писался, однако что такого суперважного для настоящего момента из этого следует?
- Выходит, ты решил это досадное детство и юность как можно быстрее забыть... Выходит, ты родился в какие-то свои тридцать.
- Именно так. Я отказываюсь причислять себя к двум растерянным девственникам, которые носили одинаково отвратную прическу, одинаково отвратные майки с отпечатанной с помощью утюга надписью ADIDAS и весь день соревновались в отрыжке, напившись желтого лимонаду.
Скиппи нарочито рыгает.
- Вся фишка в том, что ты не можешь освободиться от всяких подростковых комплексов, - возражаю я. - Но это временные реквизиты. Дело не в майках и не в отрыжке. Разве в жизненной значимости первого поцелуя что-то меняется, если он случился не в ухоженном французском саду, залитом серебристым лунным сиянием, а за шведской стенкой в провонявшем потом физкультурном зале?
Я тут же пугаюсь, не выдал ли я себя слишком откровенной конкретикой, но Джеф пропускает это мимо ушей.
- Ты с кем-то целовался в физкультурном зале? - склабится Скиппи. - Разве что с Фуйковой?
Знаю, что сначала он хотел сказать "с Ветвичковой", но, по счастью, вовремя осекся. Джеф вздыхает, хмурит лоб, и между бровей пролегает морщина.
- Уже научно доказано, - подчеркивает он, - что каждые пять лет у тебя комплексно меняются все клетки тела, - таким образом, со времен гимназии это произошло примерно раз пять. - Он многозначительно замолкает. - Пойми, что я пытаюсь этим сказать. Тогда в гимназии мы просто были не мы, не те, что сегодня, почти двадцать пять лет спустя.
- Были не мы? - насмешливо говорит Скиппи и неожиданно принимает мою сторону. - Тогда почему спустя двадцать пять лет ты два раза в месяц ездишь в Врхлаби к предкам своей пять раз комплексно измененной одноклассницы? - Потом он указывает рукой на меня. - И почему тогда он пять лет назад женился на ее абсолютной копии?

ЕВА

По средам уже несколько лет к ней заходит Скиппи, и они вместе смотрят футбол. Поначалу телевизор не включали вовсе и два часа разговаривали, но прежде чем уйти, Скиппи всегда просматривал повтор самых ключевых моментов, чтобы Джеф с Томом не смогли вывести его на чистую воду, - он уверяет их, что ходит с коллегами из больницы на Вацлавскую площадь в Jagr´s-бар, где стоят огромные плоские экраны. Но потом Ева сама сказала ему: пусть спокойно смотрит весь матч - футбол ведь никогда не привлекал ее, а возбужденные голоса комментаторов парадоксальным образом ее успокаивают. Скиппи сперва делал вид, что это сильно задело его ("Должно быть, нам уже не о чем разговаривать?"), но в конце концов согласился с ее предложением.
Итак, теперь он смотрит телевизор, а Ева рядом в кресле вяжет или раскладывает доску и гладит. Скиппи иной раз в зрительском запале напрочь забывает, где он, и только когда арбитр свистком сигналит перерыв, он виновато передергивается, быстро встает и пятнадцать минут беседует с Евой.
- Господи, ты вяжешь? Нет, этого не может быть! Вспомни, что тебе только сорок. Что ты будешь делать в шестьдесят?
Иногда в перерыве он любит порассуждать, почему, собственно, ходит к Еве:
- Прихожу к офигенной женщине - и смотрю у нее футбол! Что я за идиот! Что я за скотина!
Ева знает, что будет. Скиппи обойдет гладильную доску и сзади обнимет ее.
- Почему вообще человек тайно ходит к женщине, которая ни разу в жизни не дала ему?
- И не даст, - предупреждает его Ева.
Она старается, чтобы звучало это цинично или хотя бы сухо, но все равно всякий раз чуть-чуть краснеет.
Скиппи театрально вздыхает, тем не менее Ева убеждена, что на самом деле он никогда не мечтал о ней (не раз ее посещала мысль, что Скиппи, при всей его болтовне о женщинах, голубой). Он целует ее в щеку, неловко гладит по волосам и идет смотреть вторую половину матча. С футболом даже приятней, думает Ева. Во всяком случае это лучше, чем сидеть напротив в креслах, купленных Джефом, смотреть на погасший экран и вспоминать погибших одноклассников - Карела, Ирену и Рудо.
В свое время этими трагическими смертями Скиппи был просто одержим - почти так, как он, к примеру, одержим сексом (или по меньшей мере хочет таким казаться). Он вновь и вновь возвращался к самоубийству Ирены: ходил по квартире и без конца повторял общеизвестные вещи. Ну что еще можно тут добавить? - возражает Ева. Да, мы относились к ней жестоко. Весь класс. Да, Скиппи, я тоже, если ты хочешь это слышать в пятидесятый раз. Скиппи чувствует раздражение в ее голосе и умолкает. Ева поневоле вновь представляет себе то мгновение, когда Ирена прыгнула. Тот чудовищный толчок. Она закрывает глаза и снова их открывает.
- Это полная бессмыслица, Скиппи, - говорит она, - ты не можешь быть молодым и одновременно благоразумным. Не получится.
Скиппи останавливается перед зеркалом в прихожей. Берет Еву за руку и привлекает ее к себе. Они стоят бок о бок и улыбаются на себя в зеркало. Она любит его. Он выглядит преждевременно состарившимся мальчиком. Он рассматривает свои продвигающиеся залысины, как если бы впервые в жизни обрезал палец... Он еще и в сорок не перестал изумляться, на какой особой планете он очутился. Что все вокруг значит? - постоянно спрашивают его мальчишеские глаза.
Иногда он тихо начинает плакать, особенно когда пьет. Он прыгает с моста на эластичном тросе и играет в "сквош". Издает Юмористический гинекологический месячник для внутреннего пользования (несколько номеров принес Еве, но она до сих пор не нашла в себе смелости открыть их). Он хотел бы завести семью, но, как говорит, не умеет знакомиться. Он собирает фотографии хоккеистов, конкурсные купоны и пробки. Часто употребляет непристойные слова, чего Ева не переносит.
- Сегодня я видел самую красивую сику в своей жизни! Это, пожалуй, была не сика, это была орхидея!
- Скиппи, - одергивает она его (через полчаса Алица возвращается с аэробики), - держи себя в руках!
Через несколько минут он впадает в какую-то меланхолическую оцепенелость. Сидит за кухонным столом (его смастерил Джеф), молчит и играет с солонкой. Существует ли что-либо более печальное, чем состарившийся классный паяц? - приходит Еве в голову.
- Может, включить какую-нибудь музыку? - спрашивает она.
Он качает головой. Она вынимает из холодильника первую из трех банок пива, купленных для него, и Скиппи смотрит на нее с благодарностью. Несмотря на Евины протесты, он пьет из банки: не перелитое, говорит, куда лучше.
- Поджарю брамбораки, идет?
Он смиренно кивает. Он чистит картофелины, Ева натирает их на терке. Временами они касаются друг друга мокрыми пальцами. Ева чувствует запах пива, чеснока, майорана и одновременно какую-то приятную печаль, как, например, в конце хорошего фильма. Или в конце лета, думает она, возможно это точнее.
Михаил Вивег - самый известный чешский писатель из поколения "после Кундеры".
Простота и воздушность изложения, тщательно дозированная "клубничка", отсутствие морализаторства - все это сделало Вивега любимцем читающей публики...
Писатель повторяет судьбу многих современных писателей: Бернарда Вербера, Милана Кундеры, Милорада Павича.
В своем новом романе "Игра на вылет" Вивег пишет о том, что близко каждому человеку: об отношениях между одноклассниками, мужем и женой, родителями и детьми. Он пытается понять: почему люди сходятся и расходятся, что их связывает, а что разрушает некогда счастливые союзы.
Твердый переплет, бумага офсетная.