Воспоминания выжившей

Все мы помним это время. И для меня оно — такое же, как и для других... И все же мы снова и снова делимся друг с другом воспоминания­ми о пережитом, вновь и вновь повторяем, пережевываем детали и внимательно слушаем, как будто убеждаясь: да, ты видишь это так же, как и я, значит, это действительно было, значит, это не плод моего воображения. Мы сравнива­ем и спорим, как путешественники, встретив­шиеся с какой-то невиданной диковиной: «Помнишь ту большую голубую рыбу? » — «Да нет же, желтой она была, желтой!» Но море, которое мы пересекли, — одно и то же море, море беспокойства, напряженности перед концом — одним для всех, везде: в районах и кварталах наших городов, на улицах их, в гроздьях многоэтажек, в гостиницах и да­лее — города, страны, континенты... Да, со­гласна, образы притянуты за уши: чудо-рыба, океаны... Но, возможно, не будет неуместным рассмотреть, как мы, каждый из нас, оглядыва­емся на пережитое, на череду событий и видим в них иное — большее? — чем видели тогда, раньше. Это верно даже в отношении такой уд­ручающей дряни, как ошметки всенародных праздников. Люди хватаются за воспоминания о том, о чем хотели бы прочно забыть, не вспо­минать вообще. Счастье? То и дело сталкива­юсь я в жизни с этим словечком. И каждый раз оно расплывается, Растворяется, невесть что означая. Смысл, значение? Цель? Но, глядя под таким углом зрения, не видишь в прошедшем ни цели, ни смысла. Быть может, в этой бес­смысленности прошлого и состоит смысл вся­кой памяти? Ностальгия? Нет, не чувствую это­го щемления-томления, сожаления. Стремление преувеличить свою личную, весьма сомнитель­ную весомость? Я был там, я видел, я участво­вал... Я, я, я...

Эта наша видовая особенность оправдыва­ет выбранный мною стиль, Я и в самом деле видела эту рыбу именно такой, не сознавая этого тогда, но осознав потом, позже. Киты и дельфины и впрямь могут предстать перед нашим взором алыми либо зелеными, и это свойство «послезрения» вообще-то присуще не мне одной. В нем наша схожесть, преодоле­ние наших различий.

Одно из наиболее присущих всем нам свойств — каждый из нас твердо верил, что этим он и отличается от окружающих, — ори­гинальность мышления, отличие личной точки зрения от общепринятой, от официально при­знанной. Газетная подача новостей — да, мы к ней привыкли, мы не могли без нее обходить­ся, не могли с этим не считаться. Мы нуждались в штампе официального одобрения, общепринятости, особенно во времена, когда ожидае­мое не наступало, ход событий не прогнозиро­вался. Но нам казалось, что сформированная нами картина основана на иных фактах, на ин­формации, полученной из неофициальных ис­точников. Цепочки слов складывались в обра­зы, почти в хроники. «И тогда там-то произо­шло то-то и то-то, и имярек сказал:...» — слова эти всплывали в частных беседах, чаще в диало­гах с самим собой. «Ага! — думали мы. — А я что говорил! Да ведь я это нутром чуял еще когда...»

Антагонизм между «нами» и властями, деле­ние на «они» и «мы» воспринималось как не­что само собой разумеющееся, и все мы вооб­ражали, что живем в анархическом сообщест­ве. Если бы! Чем мы отличались друг от друга? Но об этом лучше потолковать позже, отме­тив мимоходом лишь, что использование сло­вечек «оно» да «это» есть признак назреваю­щего кризиса, брожения в обществе. Между «И какого черта они такие идиоты?!» и «Боже, почему все это так ужасно?!» пролегает про­пасть, и такая же пропасть разделяет «Боже, почему все это так ужасно?!» и «Нет, вы это уже слышали?»

Начну я со времени, когда «это» еще не проявилось, со времени обобщенного беспо­койства, брожения умов. Дела шли не слиш­ком гладко, можно даже сказать, совсем не гладко. Все ломалось, рушилось, переставало функционировать, «подавало повод для беспо­койства», как выражались дикторы каналов «Новостей». Но «это» как неотвратимая неиз­бежность еще не сформировалось.

Проживала я тогда в многоквартирном до­ме, в одном из многоквартирных домов, в са­мом низу, на первом этаже, на уровне мосто­вой — отнюдь не в эфирном селении, где лю­бопытные птицы на лету заглядывают в окна, пренебрегая копошением на грешной земле. Нет, я была одной из тех, кто задирает головы, пытаясь представить себе, как течет жизнь там, «в высших сферах», где воздух за окном чище, двери квартир выходят к лифтам, а сту­пеньки лестничных маршей отделяют тебя от рычания моторов, от вонючей химии. От ули­цы. Дома эти строила не городская админист­рация, не были они изначально предназначе­ны для живущих среди облупленных размале­ванных стен, загаженных лестничных клеток, провонявших мочой тамбуров и лифтов — словом, не для городских низов. Их выстроили частные инвесторы на частной земле, когда-то ценной. Стены толстые — живущие здесь мог­ли позволить себе заплатить за тишину. Вес­тибюль при входе, ковер на полу, цветы — искусственные, но не безвкусные, консьерж. Солидность, уверенность в себе и будущем.

Но тогда многие из живших в этих стенах прежде предпринимателей и квалифицированных специалистов уже покинули город. Так же точно, как многоэтажки в прежних районах ра­бочего класса заселили скваттеры, люмпены, оборванцы, в эти дома вселилась смешанная публика, беднота. Кто смел, то и съел, у кого хватило сообразительности, тот и занял эти квартиры. Разную публику можно было встре­тить в нашем доме, все равно как на улице или на рынке.

Двухкомнатную дальше по коридору зани­мал профессор с женой и дочерью. Как раз надо мной поселился целый клан каких-то ту­земцев со сложными родственными связями. Выделила я эти два примера, потому что семьи эти мне ближе других, а также чтобы показать, что осознание происходящего пришло еще до... до чего? Натыкаюсь на затруднение. Ни­чего не могу выделить в качестве отправной точки, в качестве опоры. Причем я имею в виду не события общественной жизни, к которым мы применяли определения «они», «это», «эти» и тому подобные, а мои личные впечатления, открытия. Не в состоянии я сказать: «Тогда-то и тогда-то я осознала, что за этой стеной жизнь изменилась так-то и так-то» или даже: «Весной этого года я поняла, что...». Нет, осознание этой иной жизни, развивавшейся вокруг меня, вплотную ко мне, вползало в мозг незаметно, просачивалось по капле. Временные периоды измерялись месяцами и годами. Конечно же, можно что-то замечать и не замечать, осозна­вать или не осознавать. Можно «знать, да за­быть». Мысля ретроспективно, с определенно­стью можно сказать, что эта другая жизнь, иная форма бытия внедрилась в меня раньше, развивалась во мне долгое время, прежде чем я заметила это развитие. Но — датировка отсут­ствует. Час, число, год... Разумеется, это част­ное, личное осознание сожрало общественные дефиниции «они», «это», «эти».

Разумеется, я понимала, что осознаваемое мной отличалось от реальности; сознание кри­во отражало протекавшую над моей головой жизнь семейства туземцев, выходцев, если не ошибаюсь, из Кении; то же самое относилось и к жизни профессорского семейства. Наши кухни разделяла стена, хотя и толстая, но пропу­скавшая достаточное количество информации.

Осознать, что вне стен моей гостиной что-то происходит, мешал коридор лестничной клет­ки. Звуков оттуда проникало недостаточно, хо­тя уйма народу пользовалась им. Ведь коридор служит исключительно для прохода, для того, чтобы попасть из одного места в другое, из квартиры к выходу из дома и в обратном на­правлении. Быстро или не торопясь люди сле­дуют по коридору в одиночку, парами, груп­пами, молча, беседуя, иногда орут или вопят. Из вестибюля коридор вел мимо двери моей квартиры, мимо двери квартиры профессора Уайта И'иных квартир первого этажа восточно­го крыла дома. Коридором пользовались про­фессор Уайт, его семья, посетители и гости, я и мои гости, еще две семьи и те, кто к ним при­ходил. Немало народу. Иногда, несмотря на рас­стояние и толщину стен, я узнавала шаги, «Это профессор. Рановато он сегодня», — думала я. Или: «Ага, Дженет из школы вернулась».

Но настал момент, когда мне пришлось при­знать, что за этой стеной существует помеще­ние — и не одно, — занимающее то же самое пространство, что и коридор, иначе говоря, перекрывающееся с ним. Осознание того, что я слышала, того, что нечто существует в сознании уже долгое время, пришло тогда, когда я поняла: этот город мне почти наверняка при­дется покинуть. Конечно же, это поняли и дру­гие. Пример уже упомянутого мною явления: идея, информация без вмешательства со сторо­ны властей проникает одновременно в головы многих. Об этом не объявляли по сети вещания или с трибун на собраниях, не печатали в газетах, не давали информацию на радио и телеви­дении. Конечно, медиа все время что-то веща­ют, но это «что-то» не усваивается с такой эф­фективностью, как информация из других каналов. По преимуществу народ не обращает внимания на то, что ему говорят власти... Впро­чем, это не совсем так. Официальную информацию замечают, обсуждают, критикуют, жа­луются на решения властей, но это совсем дру­гое. Может быть, она служит как бы средством развлечения публики? Нет, это тоже не совсем верно. Люди не действуют так, как им велено, вот в чем суть. Если только их к этому не при­нуждают. Но эта информация, другая, поступа­ющая неведомо откуда, «из воздуха», побужда­ет людей к действию. К примеру, задолго до то­го, как властями были введены нормы отпуска продуктов питания, я могла встретить в кори­доре мистера Мехту и его жену. Эта весьма по­жилая пара волокла к себе мешок картофеля. Надо ли говорить, что и я запасалась картош­кой... Мы обменивались улыбками и замечани­ями, отражающими нашу прозорливость. По­добным же образом, встретившись с миссис Уайт на тротуаре у входа, я выслушивала ее за­мечание по поводу того, что «не следует тянуть слишком долго», и отвечала, что у нас есть еще месяц-другой в запасе, но не стоит откладывать на последний день. Мы имели в виду то же са­мое, о чем толковали все: что пора бежать из города. Никто официально об этом не объяв­лял, никто официально не признавал, что город пустеет, разве что в качестве временной тен­денции, не имеющей устойчивого характера.

Вроде бы не существовало какой-то единой причины для бегства. Но было общеизвестно, что коммунальные службы на юге и на востоке прекратили функционировать, что эта «мерт­вая зона» распространялась в нашем направле­нии. Мы знали, что юг и восток покинуты насе­лением, что там остались лишь те — в основ­ном подростки, — кто живет «подножным кормом»: остатками урожая на полях, отбивши­мися от стад животными. Группы эти — можно даже назвать их бандами — в отношении не­многочисленного городского населения вели себя в основном мирно, не проявляя склоннос­ти к насилию. Они даже «сотрудничали с сила­ми правопорядка», как сообщали средства мас­совой информации. По мере роста дефицита продуктов питания агрессивность их, однако, увеличилась, и, когда они проходили через на­ши пригороды, жители прятались, запирались по домам.

Так продолжалось несколько месяцев. Спер­ва грозные слухи, затем их подтверждения в медиа: такая-то банда продвигается в таком-то направлении, ожидается тогда-то, гражда­нам рекомендуется принять меры предосто­рожности, чтобы сохранить жизнь и имущест­во. Затем опасность нависала над соседней местностью. Периодические тревоги стали частью нашей жизни.

Южные районы города давно уже привыкли жить в страхе, однако улицы северной части, где я жила, оставались вне маршрутов набегов бродячих банд еще долгое время. Мы прятали головы в песок, надеялись, что опасность исчез­нет, растворится, улетучится. Первые два-три визита бандитов-гастролеров в нашу местность мы восприняли как нечто случайное, еще не по­дозревая, что мир и покой превратятся из нор­мального состояния в передышки, а разгул банд станет нормальным явлением.

Все говорило о том, что приходит время бе­жать. Скоро, скоро... Моя повседневность, моя дневная жизнь, протекавшая на свету, казалась все более эфемерной, все менее весомой. Сте­на стала для меня... как бы это выразиться... на­вязчивой идеей, что ли. Моя одержимость ею подразумевала, что я готова была предать ее и то, что она символизировала собой. Приори­теты сдвинулись, и я готова была считать — сначала это меня алегка беспокоило, — что про­исходящее за стеной столь же важно, сколь и моя жизнь в милой и удобной, хотя и запу­щенной бедной квартире. В гостиной у меня преобладают кремовый, желтый и белый цвета, создающие впечатление солнечного света. Но есть еще стена. Самая обычная, даже за­урядная капитальная стена без дверей и окон. Дверь в коридор прорублена в примыкающей под прямым углом перегородке. При стене ка­мин, сдвинутый к углу так, что большое прост­ранство стены остается незанятым. Ни картин, ни драпировок. Без солнечного света выглядит стена мрачно. Она оклеена обоями, но обои за­крашены сверху. Сквозь краску проступают выпуклости орнамента: цветы, листья... птички какие-то. Утром на стену падает солнечный свет, и узор этот настолько оживает, что кажет­ся цветным изображением сада с зеленью дре­весной листвы и золотом цветов. Стена невысо­ка, потолок комнаты не давит, не удручает из­лишней высотой.

Как видите, ничего необычного об этой сте­не я поведать не могу. Тем не менее, когда я стояла перед нею или когда взгляд мой нечаян­но падал на нее, у меня всегда появлялось ощу­щение, которое, должно быть, испытывает фермерша, подносящая к уху насиженное яйцо. В ладони что-то теплое, гладкое, живое. Хрупкое — двумя пальцами раздавишь, — но неумолимое, подчиненное времени и законам природы; жизнь, готовая вырваться на свет из темницы. Как человеческий плод, ворочаю­щийся и колотящий конечностями в утробе ма­тери, цыпленок из-под крыла, прикрывающего его голову, стучится в оболочку, и наконец по­явится в скорлупе черная зияющая точка с рас­ходящимися от нее молниями трещин. Я и вправду прижималась ухом к стене, вслушива­лась в проникающие сквозь нее звуки. Не обя­зательно в звуки шагов профессора Уайта и его жены, не в шумы коридора. До меня доноси­лись звуки откуда-то издалека: передвигали ме­бель, разговаривали; где-то плакал ребенок... Звуки нечеткие, смазанные, но знакомые. Я слышала такие на протяжении всей жизни. Однажды после завтрака я дымила сигаре­той — да, я позволяла себе одну-единственную, но живую, реальную сигарету, с утра и на весь день — стоя перед этой стеной и наблюдая сквозь клубы сизого дыма, что выделывает солн­це со стеной и потолком. Меняющееся изо дня в день, из месяца в месяц, от одного времени го­да к другому пятно солнечного света безо всякой натуги постепенно приподнимало потолок в центре комнаты. В какое-то мгновение я вдруг оказалась там, за стеной. Какие-то давно не ис­пользуемые никем комнаты, пустые, без мебе­ли; облупившаяся краска падает мелкими че­шуйками на доски пола, на дохлых мух и пожелтевшие обрывки бумаги, на девственный слой пыли. Я не двигаюсь, стою на грани двух миров, застыла между своей знакомой квартирой и этим ожидающим меня пространством. Стою, смотрю, усваиваю впечатления, ощущаю тягу куда-то, жду неведомо чего — ждала всю жизнь. Сразу узнала эти комнаты; еще не увидев, уже знала, что потолки здесь выше, чем в моей квартире, что здесь много окон и дверей, что это большая, просторная, светлая квартира в большом, прекрасном доме. В соседней ком­нате замечаю стремянку, на ней, как раз перед тем как солнце исчезло, съеденное каким-то об­лаком, успела разглядеть человека в светлом малярском комбинезоне с валиком в руке; он на­носил на облупившиеся стены свежий слой бе­лой краски.

Это утреннее происшествие как-то само собой забылось. Жизнь в ее мелких проявле­ниях продолжалась, я сознавала, что за сте­ной ждут эти комнаты, но не помнила, что по­бывала там. Лишь через несколько дней, когда я снова стояла на том же месте с утренней си­гаретой в руке, пронизывая взглядом сизый беспокойный дым, я сообразила: а ведь я там была! Как же я умудрилась забыть об этом? И снова стена растворилась, снова я там. Ком­нат еще больше, сразу чувствуется — хотя непонятно почему. Ни мужчин, ни женщин в комбинезонах, пусто. Надо заселить, сделать это место обитаемым. На это требуется время: недели, месяцы... Посмотрела на отвалившую­ся штукатурку, заметила протечку на потолке, грязь, царапины на стенах и полу. И именно в это утро, когда я осознали, как много нужно работать в этих запущенных помещениях, я уловила какой-то мгновенный проблеск... че­го? Не смогу даже выразить. Возможно, даже ощутила, а не увидела. Какое-то дуновение ра­дости бытия, уверенности, определенности. Лицо? Тень человечности? Впоследствии я увидела знакомое лицо, и не исключено, что лицо это обратным ходом во времени бросило свое отражение в тот второй визит, не требуя для себя никакой материальной ипостаси, ни зеркала, ни узора на обоях — лишь желания и готовности с моей стороны. Я увидела полно­правного обитателя этих застенных комнат. Изгнанного обитателя, ибо не могла же она жить в этой холодной грязной пустоте, в засто­ялом затхлом воздухе...

И снова мысли мои вернулись в свою обо­лочку, снова я стою перед стеной у себя в квар­тире, и сигарета в руке наполовину сгорела. Меня переполняет убежденность, уверен­ность, вне зависимости от сознания грядущих осложнений как в моей жизни, так и в тех ком­натах, скрытых стеной.
В мегаполисе недалекого будущего, где правительство давно отчаялось навести порядок, где население терроризируют крысы и банды беженцев, где на улице царит бессмысленное насилие, немолодая одинокая женщина вдруг загадочным образом получает на воспитание двенадцатилетнюю девочку, которую она должна спасти от надвигающегося всеобщего хаоса.
Одно из лучших произведений Дорис Лессинг, которое сама автор определила как "попытку создания автобиографии".