Наконец заиграла музыка. На сцене появились танцоры, одетые в черные трико, поверх белой краской были нарисованы кости. Включились специальные лампы, и теперь на сцене были уже скелеты, выкрикивающие, как заведенные, зловещую фразу: Berlin, dein Tanz ist dein Tod! *
* Берлин, твой танец — твоя смерть!
— Лени, ну как, — ты жива? Горы лечат? Кто был на этот раз? — прокричал ей Эрик.
— Хекмайер, ты наверняка о нем слышал!
— Это же убийца скалолазов! Он сказал тебе хоть одно нормальное слово? И вообще, заметил, что ты девушка? Или писал при тебе со скалы?
Заведение было переполнено. Несколько полуподвальных помещений, соединенных между собой, освещалось лишь свечами. Стены были обиты синим шелком, столик, где ее встретили друзья, был самым дальним от сцены. Кабаре Tanzfest уже второй год удерживало статус наимоднейшего столичного заведения, вдобавок тут выступал лучший в городе квартет саксофонистов — с особым, как говорили, берлинским звуком. Их фирменным номером был похоронный фокстрот Todentanz.
— Хекмайер отличный тип, — вступилась Лени за своего инструктора. — Правда, он действительно чуть меня не угробил, когда мы спускались с Гульи. Вы же знаете, это настоящая Teufelspitze, не гора, а гигантская игла. Хекмайер шел в связке последним и вдруг сорвался. Я уже и с жизнью попрощаться успела. Но он как-то сумел ухватиться за уступ, и вот я с вами, парни.
— Лени, ты будешь жить до ста лет, — пообещал Георг.
— А мне не нравятся круглые даты, — улыбнулась Лени. — Они всегда унылые, как искусственные цветы.
— Тогда до ста одного, и выпьем за это быстрее!
Музыканты заиграли Das Herz eines Boxers — «Сердце боксера», хит этой осени.
Вообще-то песня была старая, Лени ее помнила по едва ли не первому в Германии звуковому фильму — «Любовь на ринге». Главную роль там исполнял молодой боксер Макс Шмелинг, по сценарию он влюблялся в роковую красавицу, которую достоверно играла ее подруга Ольга Чехова, и вся карьера боксера катилась кувырком. Парень он был простой, открытый, мать торговала овощами, а тут на тебе —femme fatale. Тренера его предупреждали: боксер должен бежать от любых искушений, мирская жизнь не для него, ему нельзя ничего из того, что он желает, и т.д. Не дай бог его сердце займет красавица — тогда уж точно не будет ему места на ринге!
Собственно, из этого сомнительного предупреждения и состояла песня — куплеты по очереди пели тренера своими физкультурно-декадентскими тенорами, а припев сексуально рычал сам Макс. В этом году подзабытый музыкальный номер переписали специально для грампластинок, и на то были причины — Шмелинг вдруг превратился в национальную гордость.
Изюминкой местного исполнения было то, что во время припева на столики всегда забирались мужчины и с выражением пели:
Das Herz eines Boxers kennt nur eine Liebe:
Den Kampfum den Siegganz allein.
Das Herz eines Boxers kennt nur eine Sorge:
Im Ring der Erste zu sein.
Und schldgt einmal sein Herz fur eine Frau
stiirmisch und laut:
Das Herz eines Boxers muss alles vergessen
Sonst schlagt ihn der Nachste knock out! *
* Сердце боксера знает одну лишь любовь: / Только борьбу за победу. / Сердце боксера знает одно лишь желание: / Всегда быть первым на ринге. / И если вдруг забьется его сердце для женщины / Страстно и громко, — / Сердце боксера должно все забыть, / Иначе следующий отправит его в нокаут!
Побеждал не тот, кто пел правильней, а тот, у кого было правильней лицо. Лучше, чтобы на нем был хотя бы один шрам. Ну и, конечно, голос тоже должен соответствовать: быть низким и, по возможности, грубым.
Из всей ее компании под этот образ никто не попадал. Все были молоды и красивы, их будто бы кто-то долго подбирал друг к другу, но при этом они оставались абсолютно разными: и по масти, и по характерам, и по темпераменту. Эрик — самый жизнелюбивый, как Кот в сапогах. Георг, наоборот, самый немногословный — его речь часто напоминала ультиматумы, переданные по телеграфу. Макс был самый талантливый, но с ним приходилось сложнее всего. А Вальтер самый правильный. И самый влюбленный.
С четверкой Лени познакомилась в горах, когда она только-только начинала кататься на лыжах, и они стали ее первыми наставниками.
Эрик катался лучше всех, своим гибким телом владел превосходно и спешил об этом сообщить каждой встретившейся девушке. Его неутомимый любовный компас и вывел всю четверку на Лени, едва она появилась утром на склоне для начинающих.
Георг, единственный из них, носил усы и мог бы запросто сыграть шекспировского героя, лицо у него было выразительное и не совсем европейское. Держался всегда Прямо, так могли бы скатываться с горы Людовик XIV или, на худой конец, Кромвель.
Макс походил на сбежавшего с галер молодого раба. При условии, что в рабство его отдали совсем маленьким мальчиком, прикончив родителей-аристократов. Высокий и жилистый, с короткой стрижкой, он, как одержимый, с утра до вечера забирался на самые крутые подъемы и летел с них сломя голову.
Вальтер вообще имел шанс всю жизнь ничего не делать, подставляя свою красивую шевелюру парикмахерам на самых важных чемпионатах по художественной стрижке. Пепельный блондин, которого природа по ошибке наградила как минимум тройной дозой буйных волос. По правде говоря, и фигурой он был хорош, особенно когда надевал синие, обтягивающие рейтузы с лампасами и белоснежный свитер домашней вязки.
Все они работали архитекторами в бюро у Альберта Шпеера и проектировали новую столицу рейха — GERMANIA. Лени не видела их давно — почти год. Все это время она просидела в монтажной, собирая свой фильм по четырнадцать часов в сутки, без праздников и выходных. И лишь недавно решилась сделать перерыв, чтобы съездить в горы, — зная, что только там сможет полностью освободить голову. После многолетних занятий танцами Лени быстро освоила подъем на горные вершины. Тело ее не подводило, нужно было быть просто очень внимательной, чтобы не сорваться. За этим занятием все лишние мысли отступали, и она возвращалась в город с ясной головой и полная сил.
Пятым из ее друзей был американец, он жил в Берлине уже полтора года. Во время Олимпиады американское посольство устроило выставку его картин, где героями выступали одни лишь мускулистые атлеты. Это было неудивительно, Хьюберт и не скрывал, что любит молодых людей, а не девушек, называя себя красивым словом «гей». У него оказался великолепный вкус, когда-то он сам танцевал и работал хореографом. Все это и, конечно же, вера в совершенство мужского тела объединяла его с Лени.
Почему-то для него она сделала исключение — Хьюберт мог посещать ее в монтажной, наряду с ближайшими коллегами. Для всех остальных вход туда был закрыт: и для партнеров по кинопроизводству, и для нудных функционеров, даже мать и любимый брат не имели права ее там тревожить.
Американец пользовался своим правом почти каждый день, стесняться было не в его характере. Часами сидел рядом и разглядывал отобранные куски пленок — их Лени вставляла в рамы с большими, освещенными изнутри опаловыми стеклами.
В общем, Хьюберт являлся единственной ее связью с внешним миром. Четверка его немного ревновала, но деваться было некуда: от него они хоть что-то узнавали о Лени.
Он называл себя еще одним ярким словом — «дизайнер», и даже пробовал заниматься обустройством ее нового дома, постоянно заказывая туда какую-то мебель, смотреть на которую Лени приходилось по ночам.
То, что творилось сейчас в кабаре, его крайне волновало:
— Я вижу, каждый немецкий мальчик теперь мечтает стать боксером, — сказал он, оглядываясь по сторонам. — А что будет, если ваш Шмелинг вдруг проиграет? Если его побьет негр?
Звездный час немецкого спортсмена случился прошлым летом — он стал чемпионом мира, победив «коричневую бомбу», 22-летнего Джона Луиса, причем букмекеры ставили на негритянского боксера 100:1. Все эти подробности Лени знала из бесконечных разговоров своих сотрудников — хотя она и делала фильм про Олимпиаду, бокс ее совсем не интересовал.
«Победа Макса Шмелинга — победа Германии!» — объявили газеты, и одноименная документальная короткометражка через неделю уже шла по всем экранам рейха, сопровождаясь рекламным лозунгом «Раса господ побеждает!». Шмелинг особо не сопротивлялся этой истерии, хотя жена-венгерка и тренер-еврей Джо Якобс осложняли его отношения с властями. Особенно после того как тренер перед началом ответственного международного матча-реванша в Гамбурге ответил на «немецкое» приветствие двадцати пяти тысяч зрителей, — он тоже вскинул руку, но между указательным и средним пальцем у него дымилась сигара. «А что мне, по-вашему, было делать? Левую руку я, по традиции держу внизу со скрещенными пальцами!» — объяснил он журналистам.
— Труба ему будет, — мрачно произнес Макс.—Джо Луис его вызвал на матч-реванш в Нью-Йорк. Угадай, какая инстанция принимает решение, ехать ему или нет?
— Ну, спорткомитет какой-нибудь или, как тут у вас — палата по делам спорта?
— Гитлер. Мучается уже третий месяц, бедняга. Все никак не решит *.
* Гитлер все же решился. 22 июня 1938 года повторный матч состоялся на 8о-тысячной арене New York Yankee Stadium. Через 124 секунды все было кончено, Шмелинг был послан в жесткий нокаут, и даже пролежал десять дней в американском госпитале. Радиотрансляция из-за океана была прервана по «техническим причинам», Геббельс выдумывал невнятные оправдания — дескать, у Джо Луиса в перчатках были спрятаны стальные пластины, а Шмелингу отныне было запрещено выступать в Америке. Несмотря на всю эту возню, боксер не потерял достоинства и оптимизма. После войны они с Луисом стали закадычными друзьями. Прожил Шмелинг — весьма активно — 99 лет и для многих поколений немцев стал живым примером преодоления трудностей на жизненном пути. Са-мый крупный спортивно-концертный зал в Берлине носит сейчас его имя.
Сегодня ее компания употребляла рислинг из долины Мозеля, что было достаточно экзотично: во-первых, от самого этого слова у Лени скулы сводило, да и вокруг, как обычно, рекой лилось исключительно пиво. Выяснилось, что совсем недавно Георг, совершая очередное познавательное путешествие вдоль реки на своем мотоцикле, случайно познакомился с молодым виноделом. Они как-то сразу нашли общий язык, и к утру из подвала тот достал особую бутылку — сразу стало ясно, что же на самом деле могут пить ангелы. Горные склоны там были круты, климат благоприятен, но лет пятьдесят назад, пожаловался Георгу новый знакомый, европейские державы, боясь растущей конкуренции, надавили на Германию и запретили производить красное вино. С тех пор весь край совершенствовался на белом и весьма в этом преуспел. Своим открытием Георг поделился с друзьями и стал планомерно подсаживать на мозельский рислинг всю компанию.
Они давно не виделись, а Лени опять умудрилась опоздать.
Причина на этот раз была уважительная: визит вежливости в логово зверя — с ней договорился о встрече доктор, шеф Министерства пропаганды, или проми, как эту организацию называли на берлинском арго.
Он сразу отвел ее в конференц-зал, сказав, что после обеда видеть не может свой кабинет. Они расположились за длинным столом, помещение было красивое, с большими окнами и двумя старинными люстрами — бывший дворец принца-регента. Над президиумом, рядом с огромной свастикой, почему-то нависал узкий балкон с резными деревянными перилами.
— У вас что тут, танцы по ночам? Это же балкон для музыкантов, — кивнула на него Лени.
— Так это ведь бывший танцзал, сто лет тут танцевали, а теперь вот мы со своим новым жанром, —доктор ценил юмор, — Хотя стены до сих пор располагают к легкому общению.
«Опять начинается», — подумала Лени. Но он, против обыкновения, сразу перешел к делу:
— Фройляйн Рифеншталь, я до сих пор не могу успокоиться от увиденного у вас вчера. Поэтому и хочу к вам обратиться. Скажу прямо, все мои мысли сейчас занимает одна проблема — как повысить лояльность к нашей стране за рубежом. Особенно нас интересует молодежь. С одной стороны, вы этим и так занимаетесь, фильм об Олимпиаде — лучший способ сказать правильные слова о рейхе.
— Доктор, мой фильм говорит только о мире.
— Давайте не забывать, что этот праздник народов все же состоялся у нас. Вам вряд ли интересно об этом знать, но мы ведь дали скидку в 6о% на железнодорожные билеты, поэтому к нам и приехало столько туристов — почти семьсот тысяч. Берлин превратился на те две недели в столицу мира. Теперь задача состоит в том, чтобы превратить Берлин в мировую культурную столицу уже не на две недели, а раз и навсегда.
Начало было в его духе.
— И ведь неплохо, вроде как, гости себя тут чувствовали, — в его голосе появилась обида. — Работало восемьдесят театров, ночные клубы — битком, кабаре на любрй вкус, днем — соревнования. И при этом идеальный порядок, нет ни нищих, ни безработных. Ну, грубоват режим немного, и что с того? Разъехались они, и что изменилось? Все равно нос воротят. Только вот в Берлине эта американская зараза появилась — свингеры или как там их... Swing-Jugend. Свинг сплошной на уме, ходят, как чучела, и танцуют ночи напролет свои обезьяньи танцы. — Доктор сделал паузу. — Лени, заострю вопрос. Можем ли мы как-то повлиять на молодежь Европы, а лучше — мира? Чтобы говорить на немецком стало модно. Чтобы Германия стала образцом для подражания во всем: в музыке, живописи, кино и театре... Чтобы нас любили. До беспамятства. Некритично. И чтоб это чувство шло поверх всяких барьеров и границ. Чтоб вся эта политическая свора Европы была бессильна повлиять на свои народы. Вот что нужно. Чем скорее, тем лучше.
Все было ясно. И Лени не стала себя сдерживать:
— Доктор, начну по порядку. Во-первых, Олимпиада. Хотели поразить — поразили. Но разъехались гости в странных чувствах. По всему городу нельзя было сфотографироваться, чтобы свастика не попала бы в кадр. Это что — олимпийская символика теперь? А все эти пышные приемы в загородных резиденциях госчиновников— сплошные факелы и оленьи рожки, все эти финские всадники в меховых шапках, быки на вертеле, костюмированные представления в духе Калигулы, шампанское реками, икра ведрами. Да, ели-пили — улыбались. Разъехались по домам и теперь пальцем у виска крутят.
Доктор смотрел на нее в упор. Было непонятно в этот момент, что его больше волновало — продолжение дискуссии или ее слишком открытая и загорелая шея.
На всякий случай Лени сбавила обороты:
— Что касается музыки и театров — тут мне и сказать нечего, да вы и сами это прекрасно знаете — Берлин обескровлен, лучшие — уехали, по крайней мере, многие из них. А что касается нового немецкого искусства — живописи, которую я увидела этим летом в Мюнхене, так там вообще было всего два светлых момента — павильон «Дегенеративное искусство», с моими любимыми художниками, и «Ночь амазонок» в Нимфенбурге, где просто, по-честному, обнажили и слегка украсили женские тела, чтоб хоть мужчины порадовались.
— Лени...
— Погодите, доктор, теперь — о наболевшем. В прошлом году вы создали Германскую киноакадемию, чтобы хоть как-то восполнить кадровый дефицит режиссеров, сценаристов, технических специалистов, актеров, костюмеров и всякого творческого, управленческого и обслуживающего персонала. Но вы же сами всех когда-то вымуштровали, теперь киношники вам в рот смотрят и бегают кланяться по любому поводу! Они боятся браться за что-то стоящее! Доктор, вы загнали немецкое кино в угол и выкручиваете ему руки. Хуже обстоят дела с кино только в России!
«Бессмысленно, — подумала она, — кому я все это говорю?» Ее слова разлетались по залу и складывались в какой-то трагический речитатив — архитектурный гений Шинкеля, который когда-то выстроил это здание на Вильгельмплац, и тут был на высоте. Казалось, что вот-вот — и вступит оркестр, и ее собеседник запоет в ответ красивым высоким голосом. Но тот сидел спокойно и продолжал смотреть ей прямо в глаза.
Пришлось Лени выходить на финал самостоятельно.
— Вы постоянно говорите, что через два года студии UFA*
* Universum Film AG
по технике сравняются с голливудскими. Но прорыва не будет, доктор! Шедевров не дождетесь! Или вы думаете, что «Юный гитлеровец Квекс» и «Штурмовик Бранд» — это шедевры? И вы хотите, чтобы нас за это любили!? И чтобы любовь была искренняя? Ваш киноэкспорт с треском проваливается. Мир безучастен к вашим заклинаниям, а Берлин не стал и, судя по всему, вряд ли станет блистательной культурной столицей. По крайней мере, пока вы продолжаете тут свои опыты над искусством. Должно быть либо искусство, либо политика — почаще, доктор, прислушивайтесь к фюреру!
В этот момент вошел секретарь:
— Прибыл господин Кикебуш, ожидает в приемной.
— Пусть войдет, — сказал с досадой доктор. — Лени, прошу прощения, у меня очень важный, но, надеюсь, очень короткий разговор. Пожалуйста, не уходите, мы с вами скоро продолжим. Можете даже остаться здесь, думаю, вам будет интересно.
Вошел лысекшдей мужчина, коренастый, в темном костюме, без галстука, по виду — какой-то интендант-хозяйственник.
Доктор приготовился вести свою игру — сверкнул большими темными глазами, поджал губы и вдруг спросил:
— Вам известно, что фюрер лает?
Повисла зловещая пауза.
— Как... лает? — не понял Кикебуш. — Как может фюрер лаять?
— Вы, наверное, давно не бывали на больших митингах. Или, видимо, стояли рядом с трибуной. А нужно было отойти куда-нибудь подальше, в самый конец Майского поля. И тогда вместо «Хайль!» вы бы услышали собачий лай! Эхо, господин Кикебуш, эхо! И вы ведь даже не понимаете всю серьезность ситуации!
Доктор встал. На нем был хороший серый костюм в элегантною полоску, с большими и заостренными по последней моде лацканами. Только белую сорочку, как обычно, хотелось заменить на размер поменьше. Его густой голос стал звучать угрожающе:
— Массовые собрания и выступления фюрера — это не просто наши традиции, не просто дань сложившемуся ритуалу. Это — движущая сила рейха! Это — обращение в наши ряды непосвященных и необходимый глоток воздуха для старых бойцов. Это не просто — собрались и поговорили, господин Кикебуш!
В этом месте, по сценарию, собеседник, наверное, должен был провалиться под землю. Но тот, как видно, и не такое повидал. Его лицо стало еще более удивленным:
— Так против законов природы не пойдешь. Те, кто стоят позади, должны же что-то слышать. Поэтому рядом с ними и стоит задняя линия громкоговорителей. Они слышат сначала ее, а потом доносится звук от трибуны, вот и получается эхо. Звук имеет свою скорость, —тут он позволил себе шутку, — и если мы развернули в обратную сторону свастику, то это не значит, что мы сможем заставить звук лететь быстрей!
— Тогда заставьте его лететь медленней. Мне смешно все это слушать. Хотите — с сачком бегайте за эхом. Проект нового стадиона в Нюрнберге на четыреста тысяч зрителей только что получил Золотую медаль на Всемирной выставке в Париже. Там не должно быть лая! Выбора у вас нет, Кикебуш. Лучше буду лаять я, чем он. Но лаять я буду недолго. Сразу укушу. Больно. Свободны.
Кикебуш ушел. Доктор устало сел напротив нее.
— А это кто? — спросила Лени.
— О, это монстр. Решает любые вопросы. Его нужно только напугать как следует.
— И вы что, действительно думаете, что сможете изменить скорость звука? — улыбнулась Лени.
— Мир не знает наших возможностей. Нам они ведомы.
Лени давно уже опаздывала, ее ждали друзья, и проводить дальше время в этом бывшем танцзале ей совершенно не хотелось.
Доктор это понял и стал закругляться:
— Лени, вы как всегда слишком прямолинейны и откровенны. И очень умны. За это мы вас и любим. И терпим. Но ваш ум слишком уж зашорен и нацелен исключительно на совершенствование того, чем вы занимаетесь в данный момент. Заканчивайте быстрее «Олимпию». Ставьте мир по стойке «смирно». У наших итальянских друзей на следующий год в Венеции впервые пройдет кинофестиваль. И дай бог вашей картине выиграть у американцев. Берегитесь, они выставляют первый полнометражный диснеевский мультик! Победите-ка «Белоснежку» — для начала!
Лени была уже в дверях, когда он вдруг спросил:
— Лени, как вы думаете — раз кино стало звуковым и получило цвет, может, пора уже подумать о генераторах запаха в кинотеатрах?