Ницца и окрестности (из цикла "Милая Франция")

KPATKOE ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА, СОСТОЯЩЕЕ ИЗ ДВУХ НЕРАВНЫХ ЧАСТЕЙ, РАВНО НЕ НЕСУЩИХ НИКАКОЙ ЦЕННОЙ ИНФОРМАЦИИ

Часть первая,
в которой автор объясняет,
на каком основании отважился он
писать о самой что ни есть Ницце

так сложилась моя судьба, что третьим более или менее постоянным городом моей жизни сделался французский провинциальный город Ницца. Первым, так сказать, родным городом была Москва: так мне повезло, что родился я в той самой «кипучей, могучей, никем не победимой» Москве, которая снова стала к тому времени столицей Российской империи, носившей, впрочем, тогда сокращенное кодовое обозначение на четыре буквы (произносить можно было и только три). В общем, родился я в столичном, почти цивилизованном городе, где было электричество, правительство и, конечно, на каждом шагу милиция: кого-то там стережет, кого-то подстерегает и кого-то охраняет, слава богу, не нас с вами. Покончив более или менее с высшим образованием (помню, когда я мыл сортир в войсковой части 48874, однополчане многозначительно сообщали всем входившим по нужде и без нужды, что «у этого салаги, который моет толчок, у него "два высших образования"», вероятно, к тому сообщали, чтоб оправлялись поаккуратнее). Позднее, когда я стал без устали путешествовать по всему четырехбуквенному Союзу пятнадцати неравных по значению республик, я понял, что москвич — слово гордое и что судьба моя завидна (сам-то я в этом никогда не сомневался). «У вас там, в Москве, колбаска водится», — мечтательно говорили в ту пору иногородние россияне. Нынче слышу от приезжих, что в Москве опять лучше, чем всюду, потому что — там «водится бабло». Однако про бабло говорят с меньшей завистью, чем когда-то про колбасу. Зато вот бабы иногородние, могу заметить, и справнее и активнее столичных — редкий француз не привезет из российской командировки невесту-провинциалочку (обычно из уже разведенных)...
Когда «земная жизнь» моя перевалила за середину (как говаривал печальный флорентиец Данте), тогда, движимый тщетной мужской мечтой ликвидировать временное одиночество, не нанося ущерба постоянной независимости, женился я вторично («вдругорядь, уже нарочно», как шутил поэт) — женился на симпатичной парижанке итальянской национальности. Женился и сразу же уехал из Москвы — в Таджикистан (я и всегда из Москвы уезжал, избегая столичного многолюдства). Но ровно через девять месяцев после вступления в брак родилась у меня в Париже доченька, и это сделало мое присутствие во французском городе-негерое довольно частым и неизбежным. Я стал прогуливать дочку по изгаженным улицам и скверикам великого города, а уезжать домой (в поисках применения своей рабсилы) стал все реже и реже. Дочка росла, и все дольше оставался я теперь в Париже, прогуливал доченьку и попутно знакомился с достопримечательностями. Позднее я написал среди прочих своих сочинений несколько книжек об этих парижских прогулках, и даже превратился в глазах скромной читающей публики из «английского переводчика» и автора самиздатской прозы в довольно активного «парижеописателя», как бы лучшего друга русскоязычных экскурсоводов. Так Париж стал вторым городом моей жизни. Хотя ни в какую эмиграцию я не уезжал, а просто считал себя во временной семейной командировке. Теперь-то становится ясно, что командировка затянулась, в первом городе меня подзабыли, во второй являюсь я лишь изредка из деревушки или из Ниццы, да и где, скажите, наш дом? Разве мы не странники, не прохожие на чудной этой планете?
Кстати, и деревушку и Ниццу я тут упомянул не случайно. Дело в том, что постоянная и регулярная жизнь в изгаженном людьми и собаками, до крайности перенаселенном городе Париже оставалась так же далека от моих идеалов, как и былая московская жизнь. Через два года этой парижской жизни моя итальянская жена, работавшая младшим научным сотрудником в центре изучения человеческого мозга, все обмозговала и, вняв моим жалобам на недостаток воздуха и шум, купила в кредит (за гроши) кирпичную развалюху среди зарослей ежевики, аккурат на живописной границе Шампани и Бургундии. Попутно выяснилось, что жена обожает всякое рукоделие (по-ихнему «бриколаж») — ремонты, достройки, постройки, то, чего я не то что не люблю, а просто не переношу (вероятно, с учетом таких различий и заключаются браки на небесах). Пришлось мне какое-то время перетерпеть. Попутно, кстати, выяснилось, что французские мастера (вроде электриков или сантехников) во Франции нарасхват, что они перегружены работой и, подобно мне самому, ручной труд ненавидят, и если б не нужда или не жадность... В результате ждать появления воды и света в развалюхе пришлось годами, но в конце концов все благополучно устроилось и отстроилось. Пока шли «работы» (явный галлицизм), я доченьку выгуливал близ леса От и леса Дило. Ну а когда «работы» кончились, доченька подросла, полюбила город Париж, и нужда в наших прогулках отпала. Так что я обитал теперь близ леса в полном одиночестве...
Между тем шли годы, и все ощутимей становилось для моего организма, что зима в моей Меловой Шампани не такая уж мягкая и милосердная, как казалось поначалу. Температура по временам опускалась в саду ниже нуля, но главное, что и в доме... На поверку выяснилось, что мы, русские, народ теплолюбивый. Это суровые итальянцы могут жить в нетопленом доме всю зиму, делая вид, что зимы нет. Это экономные немцы обогревают во всем доме одну комнату, а в спальной у них перина, колпак и собачий холод (кстати, в холоде им неплохо спится). Русским же весело (в молодые годы) на снегу и в игре и в работе, а уж в доме (хотя бы и в одной-единственной комнате), там уж, извольте, должно быть тепло (пусть даже и тесно). А при полных удобствах те, кто постарше, если помните, те и вовсе лезут на печку бока греть...
В общем, стал я слегка мерзнуть, и случилось так, что, наезжая зимой из Шампани к жене и дочке в цивилизованный Париж, я встречался иногда с единственным своим другом-французом Аленом Репо и жаловался ему на свой деревенский камин. Красиво он горит, пылает или мерцает, а вмонтированный в него вентилятор (insert) разгоняет теплый воздух по комнате, но, как забудешь о нем на полчасика за работой (равно как и о кастрюле, что поставил на газ в нетопленой кухне), сразу в доме у меня и сучий холод, и горькая дымовая завеса. Очередную же обгорелую кастрюлю, известное дело, на помойку...
Видно, очень жалобно я про это все рассказывал своему французскому другу Алену, потому что он по размышлении задал мне такой, казалось бы, неуместный вопрос:
— Ты, может быть, помнишь мою сестру Жаклин?
Это был не только неуместный, но и нелепый вопрос. Конечно, я помнил Жаклин. Самой красивой француженкой, которую я увидел во Франции, была Жаклин. У нее скулы были совсем русские (или татарские), как у Катрин Денёв. Французы говорят про «pommettes», англичане же, если не ошибаюсь, про «high cheek bones», так вот это было у Жаклин. Редкостная была француженка... Нынешняя жена у меня не француженка, а итальянка. К тому же я увидел ее задолго до мимолетного разговора с Жаклин. Что же до самого Алена Репо, то нас свели судьба и пароходная касса. Мы плыли в одной каюте низшего класса из Марселя в Одессу и подружились. Когда это было... Тому уже лет 30. Я возвращался из своего первого западного путешествия, а Ален возвращался в Харьков, где он преподавал французский. Отработав несколько лет за границей, Ален долго скитался без работы в Париже и жил у сестры, пока не прошел конкурс и не устроился переводчиком в министерство, в котором благополучно служит и ныне. Он не забывал меня ни в России, ни позднее, в Париже, а я — как я мог забыть своего единственного друга-француза или его красавицу-сестру? Но вернемся к нашему с ним разговору о тяготах шампанской зимы.
— Тебе ведь известно, что Жаклин вышла замуж за своего сослуживца Жан-Клода, — сказал Ален. — Так вот его отец провел остаток своей жизни в Ницце, близ вокзала. Он уже много лет как умер, но в квартире его по-прежнему никто не живет. И если попросить у них ключи...
В общем, мы поехали к Жаклин и ее мужу Жан-Клоду, и они тут же вручили мне ключи. Просто так. За здорово живешь. По-моему, они знали какие-то секреты русской и французской писательской жизни. Может, у них в роду кто-нибудь занимался этим делом, или они мемуары какие-нибудь читали. И похоже (в отличие от всякой широкой публики и каких-нибудь телезрителей или кинозрителей), они знали, к примеру, что писателям в лучшем случае не платят за книги, а в худшем с них еще берут деньги за то, чтобы их издать. Во Франции так ведется издавна, но Россия и в этом смысле быстро догоняет мировой (чуть не написал: моровой) рынок...
А может, они ничего про это не знали заранее, но догадались при виде моей обуви. Так или иначе, Жан-Клод и Жаклин вручили мне связку ключей и объяснили, как дойти в Ницце от вокзала до их дома и где что стоит в квартире... Это было восемь лет тому назад. С тех пор я от осенних холодов до весенних дней живу близ вокзала в Ницце, которая и стала третьим городом моей жизни. Пожалуй, ни в одном городе я не живал так подолгу безотъездно. Наверно, возраст, сердце... Кстати, Ницца во многих отношениях идеальный город: батареи отопления не стынут, а ты садишься у моря в электричку - и через четверть часа ты в Альпах...
Правда, чтоб попасть в Ниццу, надо было еще и попасть во Францию, тем более в те времена, лет за пять до перестройки. Про это расскажу во Второй части своего предисловия. Для тех, кому интересно. А также для читателей «третьего возраста». Молодым вообще непонятно будет, о чем речь: захотел поехать, езжай. В крайнем случае — займи денег и езжай. Но еще тридцать лет назад все было не так просто. Об этом и расскажу...


Вторая часть предисловия, где автор
рассказывает про то, как он
30 лет тому назад попал
на французскую дороги, которая
впервые привела его в Ниццу

В ту пору я был москвич, уже разменял пятый десяток своей молодой жизни, состоял в Союзе писателей и в первом разводе, но жил один припеваючи, обживая таджикские кишлаки за Анзобским перевалом, и горный Крым, и Карпаты, безбедно сочиняя сценарии для киностудий и романы «в стол» для себя. Одно меня только смущало время от времени — годы идут, а я ни разу еще не бывал на этом ихнем хваленом Западе, про который не только много читал, но иногда и переводил что-нибудь с английского для печати. Поэтому, наезжая в Москву, я все-таки регулярно, раз в год, относил в Союз писателей заявление с просьбой продать мне турпутевку за границу, а то, еще лучше, послать меня в какую ни то заграницу за счет Союза (ездят же люди!). Сдав заявление, я обычно успокаивался не меньше чем на год и уезжал в доступный тогда вполне Таджикистан, в сладостную Прибалтику, в Крым, а то и на Чегет (аж на целых три месяца). И вот однажды в кулуарах этого самого Союза писателей прелестная курносенькая Инесса, узнав, что я так еще и не побывал на этом ихнем Западе, который все загнивал, загнивал, но так и не мог прогнить окончательно, посоветовала мне зайти к «рабочему секретарю» СП тов. Ильину, который хотя и бывший генерал КГБ, но все-таки уже бывший и всем теперь помогает. И я сдуру пошел. Сказал: «Вот я снова все подаю заявку, а кто-то снова куда-то едет, аж туда... А я все не еду и не еду... Просто можно подумать, что даже у нас в стране нет справедливости...» Очень, как мне думалось, хитрый я ему выдал текст, как бывшему. В ответ экс-генерал посмотрел на меня до ужаса честным взглядом и сказал: «Нынче все места за границу уже разобраны, но вот на следующий год, — от себя лично и от Сергея Сергеича Смирнова — обещаю: на тот год поедете!!»
Я ушел с облегчением, даже пел что-то по дороге к дому, мол, не нужен мне берег турецкий, тем более что на крымском берегу у меня все было схвачено — и в Коктебеле, и в Ялте, и в Гаспре у Владика... А пришел домой — звонит мне Сеня Черток из «Совэкрана» и говорит: лети в свой Таджикистан, командировка, мол, подписана Ф. Андреевым (где-то он теперь, говорят, на Брайтон-Бич, надеюсь, жив-здоров), лети, наслаждайся и, по возможности, ничего нам не пиши, мы сами писать умеем.
В халявных странствиях прошел еще год, попал я снова по какой-то малой нужде в Союз писателей (я туда как раз и заходил раз в год по нужде или заодно пообедать «на конвейере»), вспомнил про честные генеральские посулы, хотел заглянуть, а Инессочка (ах, какая она была прелестная!) мне говорит:
— Умер наш Сергей Сергеич, Царствие ему Небесное, а генерала они сняли, сидит там теперь какой-то молодой, а над ним — Михал Кузьмич Луконин.
Но я по добросовестности, раз уж пришел, все же заглянул к этому молодому «рабочему секретарю» (думаю, что он в чине был не больше старшого, но из тех же, что генерал, трудовых органов), спросил, отчего же это, интересное дело, опять другие едут, а я никуда не еду, на что он мне ответил по заученному (и когда успел научиться?):
— Поверите, ни во Францию, ни в Италию местов нет, но я вам торжественно обещаю — от себя лично и от Михал Кузьмича, — на следовающий год непременно поедете. Идите себе спокойно...
И я пошел, спокойно пошел. Более того, я полетел. В Таджикистан слетал, на Камчатку, в Карпаты, на Чегет (на весь лыжный сезон) слетал, а осел в Крыму, в Коктебеле, что-то все сочинял, сочинял, другой бы уж «Войну и мир» написал, а я все ходил в начинающих, даже на семинары для начинающих приспособился ездить за казенный счет в Ялту, как вспомнишь, так назад хочется, в тот халявный социализм, но прогресс сознания не позволяет, да и средства они уже все давно разбазарили.
А еще год спустя снова оказался я дома, в Москве, в холостяцкой своей квартире, и, пробегая по Союзу писателей (все по той же нужде), удивился, что все стулья куда-то из вестибюля унесли, что буфет пустует и что Инессочки нет на рабочем месте, но дверь у «рабочего секретаря» приоткрыта. И решил я от нечего делать к нему зайти — о себе напомнить. А только на стуле этом сидел уже другой человек, молодой, с какой-то вполне неблагозвучной (с точки зрения русского и даже армянского языка) фамилией, как я потом выяснил, прогрессивный поэт-человеконенавистник. И, увидев с отчаяньем это мелькание должностных лиц и человеческую ненадежность, впал я в какой-то грустный пафос и стал ему говорить, что вот, как это можно — сказали мне, поедешь на гнилой Запад, от себя лично и от Сергей Сергеича поедешь, только ушел, прихожу, говорят: нет тебе места, умер твой Сергей Сергеич, и генерала нет, поперли его, приходи позже, но от себя лично и от Михал Кузьмича торжественно обещаю: приходи через год — непременно поедешь, ладно, верю, ухожу, но скажите — как верить? — прихожу нынче, а где он, этот молодой человек? Нет его, тут вы сидите, и я уже наперед знаю все, что вы мне скажете, а я в последний раз вам поверю, уйду, через год приду — и что увижу?
Так я ему все излагаю, с самого начала, для стройности рассказа, но тут поднял я случайно взгляд на этого поэта — Фуняев его звали, а может, Кунемов, уже не помню — и вижу: глядит он на меня с отвращеньем и с ужасом, на меня, на так славно загоревшего за казенный счет где-то в горах, притом видит перед собой с очевидностью черно...пого инородца, какого-то вообще, может, даже еврея, глядит — и губы у него дрожат. Потом, вижу, овладел он собой, осмелел чуток, взял трубку, куда-то звонить стал, а мне говорит, в лицо все же не глядя:
- Езжайте сейчас в Российский Союз, оформляйтесь в свою Францию, в поездку, и больше чтоб мне тут не ходить по кабинетам и невинных людей...
Я ушел от него в большом смущении, непонятно, чем я его так расстроил, видно было, что человек не в себе. А все же, раз велел оформляться, бегу, спешу и падаю... Но все же дорогой к Инессочке в детскую секцию заглянул, она уже вернулась из «Кулинарии», — что-то, говорю, у вас нынче за бардак такой, снова смена кадров у «рабочего», и стулья все из зала повынесли, на что мне она, хорошенькая и курносенькая, отвечает:
- Как что? Просто так: Фнак — чудный знак. А ты ничего не знаешь, какое у нас несчастье? Михал Кузьмич умер, все-таки жалко, человек же...
Я, конечно, впопыхах все это не поставил в связь, умер-шмумер, я и сам не всегда здоров, но потом понял, отчего он так спешил меня спровадить, этот поэт Фуняев. Я даже хотел ему позвонить, чтоб его разуверить, что не стану же я за такое дерьмо, за турпоездку, живых людей, что я, какой-нибудь В. И. Соловьев, что ли, чтоб за поездку... Но потом, уже в поездке, я про это и думать забыл, там блатных столько было, в этой группе неписателей, а я все же упорно учусь на писателя, когда-нибудь, когда время выдастся, сяду — «Войну и мир» напишу.
Турпоездка наша начиналась в Марселе, и даже заезжали мы на пять минут в Экс-ан-Прованс, а потом уж, в самолете, на обратном пути из Парижа, две дамы сказали мне, что они были целый месяц во Франции «по частному приглашению», надо только достать приглашение. И так мне захотелось «по приглашению», что я, долетев до Москвы и отомкнув холостяцкую свою пустую квартиру, сразу позвонил назад в Париж искусствоведке Веронике Шильц, которая была ко мне так добра и вдобавок говорила по-русски.
- Вероника, — сказал я. — Благая весть. Нас выпускают. Пришли частное приглашение!
- Я недавно двоим послала, — сказала она честно.
- Тогда пусть кто ни на есть другой пошлет. Вон там англичанка была в кабаке, когда прощались, такая полненькая, вдупель пьяная. Хороший человек. И очень милая. Пусть она пошлет.
- Дженни, что ли? Попрошу. Может, и пошлет. Жди.
Ждать я, конечно, не стал, улетел в Таджикистан, но однажды и правда, по весне вернувшись в Москву, вытащил конверт из ящика, и там на бланке Сорбонны было написано, чтобы я приехал в Париж и она, Дженнифер Балмер, меня даже накормит обедом. Один или два раза накормит, не сказано было: курам на смех. Разве так приглашают? Надо сулить двухразовое питание, жилье, медицину и еще бог знать что, а главное, нужна печать. А тут — подпись и два слова — «бакалавр искусств», вроде как не совсем безграмотная. С таким письмом куда пойдешь?
В общем, я расстроился и решил плюнуть на это дело. Тем более что все закрутилось, кругом дела, командировки, первый развод, расставание с сыном, не приведи Господь. Среди прочего позвонил мне как-то вечером поэт и переводчик с испанского Павел Грушко, сказал, что его попросили с выпускниками каких-то курсов в МГУ пообщаться, будет ужин, но просили, чтоб были два писателя, а он не нашел второго, не поеду ли я с ним? Хоть я не известный писатель, но он слышал, что я в разводе, так что... Он решил, что я как разошелся, так и сижу один, кукую, но, с другой стороны, он был прав — травма, она и есть травма.
— Ну так что, поедем? Выручай.
Я никогда не мог понять, зачем эта вся общественная активность, я и в гости-то ходил неохотно, но раз человек просит — тем более он у нас в инязе учился и с моей кузиной дружил, Царствие ей Небесное...
Заехал Паша за мной на машине, и поехали мы в МГУ. Там была какая-то сиротская закусь в честь выпуска каких-то стажеров-французов, а два писателя служили у них для украшенья стола, тем более оба мы не очень старые, а один даже поэт, это не я, это он был поэт. Рядом со мной сидела за столом молоденькая француженка, тоненькая, очень хорошенькая и такая, право, милая... Но на нее, похоже, какой-то мальчик из их же французов притязал, и, похоже, успешно притязал, так что со мной она перекинулась всего десятком слов для языковой практики, спросила, видел ли я живого Евтушенко. Я сказал, что видел его в белых тапочках, в Коктебеле, и добавил с достоинством, что это непереводимая игра слов. Но все же что-то ей, видно, в моем ответе почудилось, какая-то достоевская грусть, а может, даже толстовщина или чеховизм, потому что она дала мне на прощанье открытку с изображеньем матрешки и с французским адресом. Помню, я даже пытался мудреное название городка прочесть: «Олиоулес», а она засмеялась и сказала: «Олюль». Так она это сказала ласково... И я подумал: «Вот был бы я помоложе, родили бы с ней дочку, назвали бы Олюль, с таким-то нежным именем, с ее красотой да с моим писательским талантом непременно была бы счастлива...»
Потом были какие-то выступления. Пашка Грушко рассказал им про свободу на Кубе (он туда часто ездил, и его там не сажали, чем не свобода), а меня он честно отвез домой. В общем, я в тот вечер спать лег один и дал себе торжественную клятву никогда больше не участвовать ни в каких мероприятиях. А назавтра я по дороге к дому заглянул в овощной у Октябрьского поля (в тот самый, на ступеньках которого лет пять спустя упал мой отец) и увидел вдруг надпись — ОВИР. И тут по какой-то ассоциации вспомнил я вдруг про это нелепое письмо на бланке Сорбонны. И решил: а что, если мне зайти и спросить, есть ли хоть какие-нибудь все-таки шансы «по частному приглашению». Вот тут-то мне и пофартило.
Вошел я в этот гнусный коридор, пахнущий учреждением, и вдруг увидел красавицу-милиционершу. Она шла прямо на меня упоительным строевым шагом, в новенькой форме, румяная, метр восемьдесят... Коленки у меня задрожали, я бросился к ней и что-то залепетал, будучи не в силах ни с ней объясниться, ни от нее отвязаться и не помня, зачем я туда пришел. Но она спросила меня очень вежливо и даже ласково, по какому, мол, делу, товарищ. Товарищеское это отношение меня сразу привело в чувство, и я ей сказал доверчиво и даже чуть-чуть интимно, что я вот, молодой с виду писатель, получил какое-то стрёмное и даже не вполне оформленное приглашение в гости к коллеге из-за границы, не содержащее, к сожалению, никаких существенных обязательств с их стороны, но я все-таки решил спросить, посоветоваться, потому что, может, когда-нибудь и вообще...
Она смотрела на меня вполне доброжелательно. Может, я ей не показался отвратителен, а может, просто она мой сексуальный трепет приняла за уважение к власти. И она спросила с такой не очень даже леденящей строгостью:
- Речь о какой стране, позвольте?
- Да что там, пустяки, — сказал я, — о Франции.
И тут она вдруг стала задумчивой и даже очень серьезной, а потом наклонилась ко мне (потому что я до ее роста сильно не дотягивал) и сказала:
- А трудно ли вам взять характеристику с места?
Я ответил, что, кажется, это очень нетрудно сделать, потому что у нас такое место, где все вместе, так что Инессочка при нежной ее доброте сама обойдет весь ихний якобы треугольник и они все, не жлобясь, за полдня и подпишут. И тут она мне сказала удивительную вещь. Она сказала, что им по всем районным ОВИРам вдруг спустили под поездку товарища Брежнева в Париж для создания волны потепления и оживления связей семьсот мест, а им оформлять некого, они на это не рассчитывали, так что теперь, если кто спохватится... В общем, если я подсуечусь, то очень даже есть шансы, если я, конечно, не имею судимости и особо уж там не участвовал ни в каком подписантски-революционном движении. А надо вам сказать...

"Ницца и окрестности" - вторая книга цикла "Милая Франция" Бориса Носика. Автор приглашает читателей отправиться в путешествие на юг Франции - в Ниццу и ознакомиться с ее историей, ее культурой и достопримечательностями.
И конечно, посетить приморские и горные селения в окрестностях Ниццы, каждое из которых является своего рода произведением искусства. Их жители бережно хранят память о многих живших или побывавших здесь великих писателях, поэтах и художниках, не в последнюю очередь русских.