Почему Бразилия?: Роман

Я настолько устала, до такой степени выдохлась, что пришла в конце концов к выводу: пора так организовать свою жизнь, чтобы мне было хорошо физически. А всего остального, то бишь любви, избегать. Я долго пыталась понять, как с этим справляются другие. А потом подумала, что я не такая, как все. Мне больше не удавалось восстановиться. Случалось, я встречала людей, подобных мне: у них тоже не оставалось сил. Ох, как же я устала, совсем выдохлась, ну, не было у меня больше сил, и я все думала, сколько еще смогу протянуть. Нет, это уж слишком. Больше мне не продержаться. Я тогда настолько измучилась, что мечтала, как меня унесут на носилках или заберут в больницу. Я просто обессилела. Мне никак не удавалось отдохнуть, и никакой поддержки – ни изнутри, ни от окружающих. Я мало спала. Мне нужна была целая пластинка лексомила и восемь таблеток спазмина на ночь. И все равно поспать не удавалось. Если вдруг я почему-то оказывалась в не очень комфортных условиях – матрас, скажем, был с деревянной рамой, - мне жить не хотелось, все становилось невыносимым. Энергии у меня уже не осталось, я просто подыхала и ни с чем не могла справиться, ну, не было у меня сил. Когда мне говорили «отдохни», я сама себя спрашивала: эти люди, они вообще-то знают смысл слова «истощенная»? Ис-то-щен-ная. Да, истощенная. Выдохшаяся. Уставшая. Почему? Надоело мне все это. Истощенная – значит неспособная что-либо произвести, например, истощенная земля, истощенный, исчерпанный источник. Это было ужасно. Нет, нет, я не была опустошенной. Я устала. И задавалась вопросом, как мне выстоять. Мне уже даже не хотелось, чтобы ко мне подходили, не хотелось, чтобы меня приласкали. Все их ловушки были мне знакомы. Я могла закончить любую их фразу еще до того, как они ее начинали, я знала все. Любовь - не для меня, я слишком проницательна, все это мне уже давно известно. Со мной этот вариант не проходит. Я любила, меня любили, любовь была мне знакома, но и ненависть тоже, - обратную сторону я тоже знаю. Когда я приехала в Париж, то поняла, что все еще более скверно, чем я предполагала. Здесь было даже хуже, чем в провинции, никакого порыва, ничего такого я не заметила. Все возможные ситуации дотошно систематизированы. И каждый живет в гетто.
Но поскольку другого решения у меня не было, я взялась за поиски квартиры в надежде, слабой, правда, очень слабой, что еще можно что-то сделать и что, живя в Париже, я сумею привлечь на свою сторону больше удачи – ведь объективно в Париже больше интересных людей, чем в провинции, и, значит, нужно попытать счастья, это моя последняя карта.

Единственные хорошие минуты у меня были на талассотерапии, в Гранд-Мот , в августе, - там я отдохнула. Я плавала в бассейне, ходила на процедуры, ко мне в гости приезжал Лоран, со мной жила Леонора, и в результате мы удачно провели отпуск. А начался он плохо, потому что я тогда дошла до предела, и первой моей реакцией на все был отказ, меня ничего не устраивало – ни комната, ни вид из окна, ни кровать, ни шум, – мне нужно было, чтобы кто-то все решал и делал за меня. Хорошо бы кто-нибудь говорил мне: делай это, а потом ты сделаешь то-то, а затем то-то, ты пойдешь туда-то, а потом еще туда, - вот чего я хотела. Остро нуждалась в этом. Я решила совершить последнее усилие и обосноваться в Париже, причем сделать как можно правильнее все, что нужно, а затем, если и после этого ничего не изменится, вот тогда я уже окончательно рухну. Пока я еще не сдавалась, то есть была без сил, но держалась. Я в Париже и делаю усилия, в общем, держусь. При малейшем порыве ветра я, конечно, валилась с ног, но потом все же начинала с начала. Звонила, просила помочь, вырывала обещания. Например, у Лорана. Я ему сказала: можешь пообещать, что я кого-нибудь встречу? И он мне пообещал. Он полагал, что это наверняка случится. И Муфид мне сказал то же самое. Я цеплялась за это. Я говорила себе: ладно, ладно, ты будешь делать все, что надо, еще три месяца. А потом, если ничего не получится, вот тогда ты все бросишь. Но мне нужно разыграть эту последнюю карту, то есть Париж, ведь я еще никогда здесь не жила, и может, тут-то и скрывалось решение. Может, именно здесь то самое место, где я встречу больше таких, как я. Людей, с которыми мне будет проще. И действительно, едва я приехала в Париж, все стало проще, но только при этом - полная пустота. Ничего не происходило. Люди не стремились узнать друг друга, их не тянуло друг к другу, - совсем пусто. Умно, быстро, но пусто. Все здесь вращалось вхолостую – это сразу бросалось в глаза. Но я сделала все, что планировала. В тогдашних жестких условиях нужно было ловить момент. Леонора уезжала на четыре месяца в Штаты со своим отцом и собиралась вернуться в конце декабря, перед самым Рождеством, поэтому в ближайшие четыре месяца у меня в Монпелье не было никаких обязательств. Стоило попробовать этим воспользоваться. В Париже жили друзья и выходила книга, которая как раз называлась «Покинуть город» , впереди оставалось четыре месяца, целых четыре месяца, когда я имела возможность думать только о себе. Для начала, думать о себе значило, что мне нужно снять квартиру только для себя, чего я раньше никогда не делала. Выбирать следовало так, чтобы все подходило именно мне. Каникулы в Гранд-Мот закончились 16 августа. Я жила в Монпелье, то есть всего в десяти километрах от дома, и это меня устраивало. Леонора улетела в Техас 18-го. Клод сказал мне: когда мы вернемся, твоя жизнь, возможно, уже изменится. Он знал, как мне тяжело жить одной. Знал, в каком я состоянии, – он меня видел. В мае я дошла до того, что даже грозилась бросить Леонору. Она сделала не помню уж какое критическое замечание, а поскольку я была на взводе, то крайне раздраженно сказала ей: отправляйся со своим отцом и делай с ним, что хочешь, вы оба можете делать, что хотите, а я уеду далеко, и вы меня больше никогда не увидите, все кончено, я уеду раз и навсегда; она начала плакать, а я не знала, как выйти из этой ситуации. Как обычно, Клод играл в защитника, брал ответственность на себя, играл все роли сразу – мужчины и женщины, отца и матери, в конце концов я начала его ненавидеть, просто не выносила его, но в то же время иногда звонила ему, вся в слезах, разбитая, и в такие минуты только он понимал меня, и именно у него я просила поддержки, и тоже спрашивала: как ты думаешь, я встречу кого-нибудь? Не знаю, права ли была, но мне казалось, что это, возможно, меня спасет. В конце мая я все-таки встретила такого человека, это был Эрве, но я его не любила. Я чувствовала, что готова любить, оставалось только каким-то образом встретить ТОГО САМОГО. Я повторяла себе, что никогда не любила и меня никто не любил. Меня баловали, пленяли, обо мне заботились, – все это было, - и меня использовали, это да, но отношений на равных, без которых я теперь не представляла себе любовь, такого никогда не было, а именно их я и хотела. Я обсуждала это со знакомыми. Большинство от таких отношений отказались. Я не знала почти никого, у кого бы они были. Знакомые говорили мне, что это невозможно, что всегда существовали только отношения с позиции силы, что они присущи любви, являются ее неотъемлемой частью, что власть, презрение или слепое подчинение – неизбежное зло, одна из граней очарования, я даже слышала от кого-то: но, Кристин, это свойственно любви. Если все было действительно так, то, отчетливо понимала я, больше мне не выдержать. Я дала себе несколько месяцев, чтобы найти нечто другое. Вообще-то времени было маловато, но почему бы и нет. Я отправлялась в Париж не только с этой идеей, я ехала в Париж, полагая, что там очень много таких, как я, что там будут праздники, ужины, встречи, и если я не найду любовь, то найду дружбу, что еще лучше. Выстрою свою жизнь вокруг нее. Я чувствовала, что это мне вполне по силам. Я всегда была способна на страстную дружбу, которая могла бы заполнить мою жизнь. Ну вот, 18 августа Леонора улетела. Моя дочка, между прочим. Самая большая любовь моей жизни. И так будет всегда. Любовь, с которой ничто и никто в мире не способен соперничать. Всего два месяца назад я смотрела, как она поливает цветы на балконе, и это было воплощением любви: вот человек, который делает чувство любви предельно острым, доводит его до высшей точки. Моя дочка. Я не увижу ее четыре месяца. Четыре месяца. Но уж их-то, эти четыре месяца, я использую как следует. И потом, я знала, что она будет счастлива, что ей будет хорошо там, в Техасе. Итак, 18-е, отъезд, Леонорин отъезд. Я 23-го должна была лететь в Париж, отправлялась туда, чтобы первым делом найти квартиру. То есть искала убежище. И я спокойно начала каждый день покупать «Фигаро». А потом, 23-го, в первый же день, посмотрела четыре квартиры. Когда я пришла в первую, там уже на улице стояла очередь из восьмидесяти претендентов. В Париже отбор происходит по анкетам, то есть вся система перевернута с ног на голову. Настолько спрос превышает предложение. Желающих впускают группами по десять для заполнения анкет. Затем их изучают, отбирают пять человек и по жребию выбирают первого. Четыре оставшихся становятся главными претендентами на квартиры, которые должны появиться и владельцы которых выдвигают те же критерии, а всем остальным просто желают удачи. И те благодарят – вполне искренне. Все понимают ситуацию, и между ними царит настоящее взаимопонимание, почти солидарность. Такого я никогда не видела, я была потрясена и открывала для себя совершенно новый мир. Назавтра я посетила квартиру возле Зимнего цирка, она принадлежала частным лицам. Правила были едины для всех: у входа снимать обувь, потому что ковровое покрытие только что выстирали. Мы сменяли друг друга у маленькой импровизированной стойки, нам задавали вопросы и записывали ответы. Узнав, что я писательница, владельцы были польщены, но одновременно у них возникли опасения – они-то знали, что колесо вращается. Неделя прошла, а мне все еще не удавалось ничего найти. Я больше чем измучилась. И к тому же книга вот-вот должна была выйти. Впереди меня ждали публичные чтения в театре «На холме», в большом зале, то есть нужно было выстоять. Семьсот человек будут слушать меня в течение полутора часов, их ведь надо как-то удержать. А я с головой погрузилась в жилищные проблемы. Я строила планы, и это мешало мне спать, я ждала ответа. Я говорила об этом, спрашивала у всех, каково их мнение. Я думала об этом, засыпая вечером. Перед глазами у меня стояли комнаты. Я себя в них представляла. Рассматривала план. Перечитывала объявление. Выходила из дома в шесть утра, чтобы купить «Фигаро» и первой позвонить по объявлению. Однажды утром, в полвосьмого, я позвонила, едва прочитав газету, по объявлению, которое мне вроде подошло, и женщина в ответ закричала: вы смотрели на часы? На что я пробормотала, что мобильник всегда можно выключить. И повесила трубку, устыдившись, почувствовав себя виноватой.
Целую неделю это на меня давило, и все это время я ни о чем другом не думала. Я была без сил, но по другим причинам, и если меня спрашивали «как дела?», я могла ответить: ищу квартиру. Большинство знало, что это такое, почти каждый имел собственную невероятную историю на эту тему. Случались моменты, когда я сдавалась, хотела вернуться в Монпелье и все отменить: чтения, выход книги, и «Культурный бульон» , назначенный на 22-е тоже; со мной и теперь такое бывает – вдруг возникает навязчивое желание исчезнуть. Неожиданно что-то происходит, и я не вижу никакого другого выхода. Еще вчера я это испытала, а в течение года такое повторялось десятки раз. В тот момент, в конце августа, я колебалась между желанием исчезнуть, навсегда покинуть всех, и поиском двухкомнатной квартиры, что означало работу на полную ставку. Нужно было рассмотреть все, представить себя в этой квартире, увидеть, как открываешь дверь, как идешь по лестничной клетке. Пол. Маленькая кухня с большим стенным шкафом, чуть больше света. Почти ничего не видно. И все время нужно пытаться представить, представить себя – в этом месте. Вот пол. Увидеть себя в этом окружении. В маленькой кухоньке. Крохотный туалет. Двухкомнатная квартира с камином на обе комнаты и с такой большой штуковиной впереди, обогревательным устройством, общим для всего дома. Трехэтажный дом. Дворики. Проходишь здесь. Можно поставить маленький письменный стол напротив двери. И вот это стоит 7000 франков? А здесь кухня, в ней – маленькое окошко, оно открывается, плохо, но открывается. Агенты по недвижимости. Потолок сделан из полистирола. На полу – фальшивый паркет. А здесь между кухней и еще каким-то помещением, не помню, – маленький закуток, по-моему, совершенно бесполезный. Совсем крохотная комнатка, вот окно, а место есть только для кровати. В другой квартире – сидячая ванна, малюсенький водонагреватель, туалет. Пол какой-то непонятный. Электричество. Окно и вид из окна. Рядом есть то-то и то-то. Метро, такая-то линия. Пол с линолеумом, деревянный. Лестница. Крохотный дворик. Совсем микроскопический, три квадратных метра, в квартире - умывальник, что-то вроде подвесного потолка, странной формы окно, дверь, которую, похоже, взламывали раз пятнадцать. Здесь можно обустроить малюсенький уголок для отдыха. Но еще в самом начале я смотрела квартирку, в которой из окна открывалась панорама Парижа. Вообще-то по размерам она напоминала небольшой стенной шкаф, но от панорамного вида на Париж дух захватывало. Претендовали на нее немногие, потому что кроме вида там вообще ничего хорошего не было, да и стоила она слишком дорого для такой квартиры, то есть деньги брали за вид; но я ее сняла, согласилась на нее. Я вернулась в Монпелье, чтобы организовать мини-переезд. Я думала о Леоноре и повторяла себе: Господи, когда она приедет, то уже не увидит эту мебель, которую я сейчас увожу. Имею ли я право забрать эту вещь, могу ли изъять из ее мира этот предмет? Вот этот торшер? Или тот стол? Она ведь спросит про каждую вещь, что я с ней сделала. Мама успокаивала меня, говорила: выкинь из головы, все это временное, там посмотришь, и если нужно будет вернуться, вернешься.

Она помогала мне, нашла транспортную компанию, предложила приехать в Париж, чтобы помочь с обустройством: весной, перед самым отпуском, я была в таком состоянии, что она и впрямь забеспокоилась, и потому теперь хотела сделать все, что в ее силах, чтобы я выбралась из этой ситуации. Если все сводилось к каким-то материальным вещам, то, занимаясь ими, можно было справиться с ситуацией, и она обязательно хотела помочь мне. И помогала: именно она пошла в энергетическую компанию, чтобы мне подключили электричество, она же принимала всех этих людей, которых я не выношу, тех, что устанавливают телефон, электриков, водопроводчиков. Год назад в Монпелье у меня была проблема с мастером из телефонной компании, я почувствовала, что он мной манипулирует, он что-то говорил, а я ничего не понимала – только то, что он пытается заставить меня платить, платить и платить, причем больше, чем предполагалось, и я хотела, чтобы он ушел, а он цеплялся, я ему не верила, я хотела, чтоб он сразу же убрался из квартиры, чтоб он немедленно ушел, потому что я чувствовала, как внутри меня зреет и нарастает неодолимое желание убить его, я хотела, чтоб это прекратилось, а он все не уходил, продолжал что-то доказывать, но теперь-то доказательства были совершенно не при чем, речь шла лишь о том, что этот тип больше не имел права, не должен был оставаться у меня, я хотела, чтобы он ушел, я орала, а он не уходил, я звонила в его компанию, еще куда-то, но все было бесполезно, он продолжал говорить и говорить о своем. И не уходил. Я была вынуждена пойти за соседкой, потому что сама уже не могла даже разговаривать. Я только орала, и потому пошла за соседкой, чтобы она втолковала ему, что он обязательно должен уйти. Я ей сказала: нужно всего лишь заставить его уйти, и коротко объяснила ей две-три вещи, две-три причины, в чем проблема и почему нужно, чтобы он сразу же ушел. Он ушел, пригрозив мне штрафами. Я в конце концов заорала ему в лицо: валите отсюда, что вы тут торчите, вы что не понимаете, что обязаны уйти. Я не хотела, чтобы подобные неприятные ситуации повторялись. Из-за риска, потому что определенный риск в этом был, и потом я не могла себе этого позволить именно в данный момент, когда приближалось публичное чтение «На холме», 13-го сентября, куда я должна явиться спокойной и сконцентрированной, быть полностью в своем тексте, и чтоб ничто не отвлекало, а когда случались подобные истории, мне потом нужно было полдня, чтобы прийти в себя.

Я сейчас пишу в небольшой деревне и как раз слышу с улицы мужской голос, он говорит: да не может такого быть! Все, на этот раз я не выдержу, ну да, на этот раз я сломаюсь! Люди ломаются, куча людей не выдерживает и ломается. Уйма измученных людей. Есть такая книжка Павезе, называется «Ремесло жить», там люди измучены этим ремеслом жить, они больше не выдерживают, не могут. А когда механизм заедает, они ломаются, так вот, я ломалась постоянно, я достигла как раз такой стадии. Мне хотелось заорать на всю улицу: вы что не понимаете, что все вы лишние? Или же действуйте, делайте что-нибудь, говорите что-то. В конце концов я подписала договор аренды и отправилась в Монпелье, чтобы организовать переезд. Квартиру у Зимнего цирка увели у меня из-под носа – владелица, по ее словам, посчитала, что мне больше подойдет шестнадцатый округ. И потом она опасалась, что такой человек, как я, может ее подвести, съехав через несколько месяцев, слишком я была хороша, так сказал ее муж. Он ей сказал: она не задержится, она тебя бросит, поменяет округ и снимет квартиру побольше. Мои документы долго оставались в числе первых претендентов, потому что я ей очень нравилась, она именно так мне и сказала: что до меня, то вы, конечно, мне очень нравитесь. Но там была пара, которая сразу заплатила за год вперед, с одной стороны, а с другой стороны, мне скорее подойдет такой район, как площадь Ваграм, где у нее есть квартира, которая должна освободиться через месяц. Выбора у меня не оставалось, и я сняла квартиру с панорамным видом на Пигаль. Там ничего не было, ни хоть каких-нибудь полок, ни обогревателя, но мама помогла мне. Я ходила на репетиции, начала давать интервью, снова стала погружаться в «Покинуть город», чтобы суметь прочитать его фрагменты в большом зале, для семисот человек, включая сто пятьдесят журналистов. Я приехала 23-го августа, первое интервью было назначено на 30-е, в воскресенье, в баре «Лютеции» , с Пьером Луи Розинесом из «Ливр эбдо» . Я не была с ним знакома. Поиски квартиры были 30-го в самом разгаре, мне совершенно не хотелось давать интервью, но было любопытно, как он выглядит. Весь год он писал обо мне в своем еженедельнике, правда, в издевательском тоне, но ведь все же он интересовался мной. Он был из тех, кто считал меня продуктом раскрутки в СМИ, кто полагал, что все это - чистый пиар, а успех «Инцеста» – искусственно организован, то есть из тех, кому я действовала на нервы. Но было бесполезно спрашивать у него, почему он так ко мне относится, он и сам этого не понимал. Он написал 3 сентября 1999 года, когда я участвовала в «Культурном бульоне»: «Она говорит значительно лучше, чем пишет, а потом она прочтет одну страничку, ту самую, знаменитую, где «клементины» . Что было неправдой, я читала другое, а потом он элегантно добавил: «Когда начинается сезон клементинов?». Но я видела, что он еще не составил окончательного мнения, что ему понравился «Покинуть город», Элен сказала, что он был покорен, прочел роман за ночь. Придя на интервью, я нашла, что он совсем неплох для журналиста, похож на южанина, выходца из Средиземноморья, и подумала: ну-ка, ну-ка, такой мог бы мне понравиться. Потому что уже пришло время начинать поиски. Но не более того. Взгляд у него был очень живой, очень цепкий, и меня это привлекало. Но я торопилась, у меня была назначена встреча с Лоранс в кафе «Флора», у нее тоже выходила книга. В последующие дни главным было мое публичное чтение, другие ориентиры для меня не существовали, только это теперь имело значение, и мне хотелось исчезнуть. Мое чтение, ах, мое чтение, я готовилась к своему чтению. Я боялась выступления, и страх нарастал. Это продолжалось весь день, потом, за два часа до репетиции, страх отступал, пока я собиралась, ехала в метро, приезжала на место. Страх отпускал меня на время репетиции и вплоть до сна, но назавтра с самого утра все, к сожалению, начиналось снова. Эрве, молодой человек, с которым я познакомилась в конце мая, хотел прийти в театр «На холме» 13-го: он был художником и жил в деревне рядом с Монпелье, он не был великим художником, но и никчемным тоже не был, однако, не будучи все же большим художником, он все время нуждался в ободрении. Только не в открытой поддержке - перенести правду он бы не смог. Он звонил мне. Сообщал, что приедет в Париж. Я всем говорила, что не могу долго разговаривать по телефону, уж больно скверно чувствовала себя из-за того, что мне предстояло. У меня были объяснения, почему я резко обрываю разговор. Я боялась, тряслась от страха, мне хотелось исчезнуть. Не самое подходящее время для телефонных разговоров. Я жила в своей квартире. Только-только въехала. У меня были лишь кровать и кресло, купленные в самом начале. Я поселилась в ней во вторник вечером, кажется, это было 5 сентября. Мне доставили кровать, которую я выбирала несколько часов. Не слишком большую, я сказала продавщице: это для меня одной. Она ответила: никогда не знаешь, вдруг кто-то появится. А я ей: нет, у меня никто не появится. Моей целью было как следует подготовиться к чтению - выспаться, отдохнуть, сделать все, чтобы оно прошло безупречно. Я отвела себе три недели на то, чтобы сконцентрироваться на книге, на чтении, на выходе книги; 22-го я должна была участвовать в «Культурном бульоне», и я себе сказала, что к 15 сентября, или же к 30-му, я свалюсь, брошу все, откажусь от всего и не сделаю больше ни одного усилия. Но до того как полностью предаться отчаянию, мне надо серьезно поднапрячься, и я это сделаю, а потом уже ничего не смогу - это я знала наверняка. Почему? Да просто потому, что больше не останется горючего. Я описывала ситуацию следующим образом: я - и двигатель, и горючее, скоро горючего не останется, и, значит, двигатель заглохнет – с самоснабжением энергией будет покончено. Вообще-то горючего уже и сейчас не было, я извлекала его из неприкосновенного запаса. Который таял на глазах. В настоящее время моим НЗ была та энергия, которую я вложила в «Покинуть город», оттуда я ее и буду черпать, это у меня еще оставалось, но важно использовать запас разумно и в нужный момент, хорошо сконцентрировавшись, сейчас нельзя было разбрасываться. Сейчас не время кого-то клеить, или позволить склеить себя, то есть не время связывать себя любовью, которая, по словам Жан-Люка, представляет собой господство, гипноз, игру власти, игру соблазна, а за такими вещами следует изнеможение, и для меня именно это сейчас было самым важным. Не слишком все это интересно. Если в этом и заключается ремесло жить, то мне оно не по силам. Я уже была готова сломаться, все было кончено. Я больше не могла. Я слишком устала; в Гранд-Мот мне удалось слегка снизить дозу лексомила, талассотерапия помогла мне, и теперь нужно было сохранить накопленное. Я должна была научиться сохранять то немногое, что у меня еще есть. Остатки энергии, запасов, горючего. Для двигателя, чтобы заставлять его работать. Я не имела права ничего разбазаривать, нельзя терять ни капли, мне нужно все, все, все, что у меня осталось. Я нуждалась во всем, что у меня осталось от жизни, чтобы донести ее до аудитории, 13-го. Театр «На холме» был моей перспективой, моей единственной перспективой. Ближе к 15 или к 30 октября посмотрим, решим, как быть, когда все начнет стремительно приближаться к нулю. Если 13 сентября среди семисот человек не окажется ТОГО САМОГО, значит, его уже никогда не будет, потому что там-то я выложусь по максимуму. Я отдам в этот день все, что у меня есть, и если кому-то суждено влюбиться в меня, то только в этот день, наверняка среди семисот человек найдется кто-то, кто безумно полюбит меня с первого взгляда, иначе и быть не может, а если этого не случится – все, я полностью меняю свою систему ценностей, потому что следовать ей не будет никакого смысла. Но все-таки, наверное, среди семисот человек в этот день найдется кто-нибудь, я перестану постоянно натыкаться в своей жизни на пустоту, на этот раз кто-нибудь подойдет ко мне, причем не придурок, потому что в этот день я буду излучать такую мощь, что ни один придурок не осмелится приблизиться. Тот, кто приблизится ко мне в этот день - а я действительно надеялась, что кто-нибудь появится, - будет знать, что делать. Вот так я все понимала. На таком именно уровне находилась.

Вообще-то существует два типа людей. Придурки – так я их называю, - которые сближались со мной, не отдавая себе отчета, насколько тяжело со мной жить: в последний раз это был Эрве, он говорил, что ему интересно померяться силами; и еще есть более тонкие люди, понимающие, что это нелегко: они опасаются поражения и, по недостатку смелости, не решаются на приключение. Слабаки. У них у самих тяжелый характер, и они не намерены удваивать ставку. Придурков много, зачастую я находила в них определенный шарм, но не в последнее время. С этим покончено. Я устала от диалогов типа: мне нечего сказать, нечего, нечем жить, не на что надеяться, нечего ждать, нечего предложить, нечего, ну, нечего. А я в ответ: замолчи, не могу, прошу тебя, не могу я этого слышать; пожалуйста, прошу тебя. Но это скорее диалог слабаков, людей более тонких, которые в такой момент переходили к действиям. Существует, конечно, и третья категория, те, с кем все гораздо проще. И вполне могло случиться, что именно среди них я и найду кого-то. На самом деле, я ждала пофигиста, надеясь кого-нибудь найти среди таких. Я тысячу раз объясняла матери свою теорию двух типов людей, и она мне сказала: возможно, ты найдешь кого-то, кто боится, но отыщет силы, чтобы справиться со своим страхом. Она меня убедила. Это было верно, это могло оказаться верным. Вся моя надежда была на это и только на это, потому что в противном случае мне придется остаться одной, и теперь уже навсегда. То есть это должно было произойти сейчас или никогда, потому что если это растянется на целый год, то лучше уж никогда – так я считала. Я четко осознавала предел своих возможностей. Все должно решиться в ближайшие недели. По двум причинам: во-первых, в тексте «Покинуть город» все же содержалось послание, а вторая причина заключалась вот в чем: через несколько недель, когда я сделаю последние усилия – необходимые, чтобы обосноваться в Париже, и в то же время выпустить «Покинуть город», и к тому же провести чтение «На холме», где нужно будет отдать все, что у меня есть, семи сотням человек, которые желают мне отнюдь не только добра, да еще через девять дней принять участие в «Культурном бульоне», а потом я давала себе еще пару недель или, скажем, месяц, когда можно будет двигаться по инерции, - так вот, после этого горючего уже больше не останется, так что все очень просто. Все сводилось к банальному вопросу энергетики. Но я была в состоянии оценить свои резервы и знала, на сколько мне их хватит. И могла прикинуть, когда они исчерпаются. До конца октября я еще протяну, а потом уже ни за что не смогу отвечать. Я это чувствовала. Во второе дыхание я не верю.

В моей квартире были совсем маленькие окна, но вид из них открывался изумительный. Ночью видны были все огни, и большое колесо , и Эйфелева башня, все огни города – от Дефанса (я видела арку Дефанс) до башни Монпарнас. И днем панорама тоже была великолепной, в любую погоду, роскошное освещение даже в пасмурные дни, и я этим пользовалась - все время смотрела в окно. В гости я никого не приглашала. В день чтения у меня еще не было зеркала. И тем же утром я разбила последнее маленькое зеркальце, которое у меня оставалось. Я накрасилась, глядя в его осколок. А в день «Культурного бульона» у меня на стене уже наконец-то висело зеркало. Я остановилась на 30-м, «Лютеции», журналисте из «Ливр эбдо», а потом сконцентрировалась на чтении до самого 13-го. Ничего другого я не делала, не участвовала в радиопередачах, ну, ничего. Я занималась только обустройством квартиры и публичным чтением. И еще тратила время на борьбу с нарастающим желанием вернуться в Монпелье – мне нужно было не только покинуть город, но и разорвать все связи с ним. Я даже задумывалась, не отправиться ли в Техас, чтобы присоединиться к Леоноре и Клоду, или же, наоборот, не воспользоваться ли своей свободой по максимуму и уехать куда-нибудь совсем далеко. Но все это было ни к чему, и мое бегство стало бы тому наглядным доказательством – оно бы только в очередной раз подтвердило, что бесполезно лезть из кожи вон, пытаясь докричаться.
Я прожила всю весну и лето, повторяя, что больше не могу. Почти все в моей жизни имело, как мне казалось, отрицательный итог. Я видела, что Клод сумел выбраться из этой ямы, видела, как выкарабкалась Мари-Кристин, а я по-прежнему оставалась на дне. В этот период у меня получалось только писать роман. Более-менее. Но скоро и это должно прекратиться. Я предупредила Жан-Марка, что скоро и это закончится. Жан-Марк успокаивал меня: не волнуйся, он появится. Но он не появлялся, а когда появлялся, то всякий раз это был не он. Еще когда он только возникал, уже за тридцать метров я видела, что это не мог быть он. Ни она. Потому что этим человеком могла оказаться и женщина, меня это больше не смущало, какая разница? Я была бы ей рада. Хотя с женщиной я еще больше опасалась отношений с позиции силы, и потому такую вероятность почти что исключила. Я уже больше не могла, даже ненадолго, даже временно… и вообще это не вписывалось в мои сексуальные предпочтения: я как-то попыталась с одной девушкой, но без толку, а ведь она была гораздо красивее Мари-Кристин, которая объективно уродина, однако же соблазнила меня, а я не хотела больше соблазнов. Сегодня я себе говорю, что, может, я не права, может, я была не права, когда опасалась отношений с позиции силы, когда так не доверяла им. В Париже я очень быстро поняла, что всюду только так и бывает. Здесь все отношения такие. Я даже иногда себя спрашивала: а почему бы не вернуться к Клоду? Я его больше не хотела, но, может, это и не важно, а потом, в другие разы, я себе говорила, что нельзя просто взять и совсем наплевать на это. Я это уже пробовала, и мне не хотелось все начинать с начала. Не нужно мне заново переживать ничего такого, что уже было в моей жизни, - утраченный рай - это не про меня. Я любила Клода, в этом я уверена, но снова смотреть, как он приходит, смотреть, как он поднимается по лестнице, и твердить себе - что я постоянно делала - «я больше не смогу» или «мне не нравится та или иная деталь», нет, снова переживать такое мне не хотелось. А были случаи, когда я себе говорила, почему бы и нет, какое это имеет значение – да никакого. С Мари-Кристин то же самое; у нее появились морщины, но к женщинам я относилась с большим снисхождением. Морщинистая кожа совсем не противна. Чего не скажешь о круглой спине, которой всегда отличался Клод. Я была несправедлива. Смешно, я уничтожала прошлое под корень, а потом сожалела об этом. Вот такое у меня было восприятие. Кто-то мог показаться мне красивым, а уже через пару дней я полностью меняла свое мнение, что и произошло с Эрве. Сначала он показался мне очень красивым, ну, очень-очень красивым, а потом отталкивающим, иначе говоря, я больше уже не могла себе доверять. Не могла полагаться на свой вкус. Просто королева амбивалентности: ведь даже когда мне кто-то не нравился, я с ним все же завязывала отношения. Ничего меня не интересовало, ничего не привлекало, все это вписывалось в ту же самую логику. Но я больше не могла. В любом случае, когда ты больше не можешь, то ты больше не можешь, а я больше не могла. Я делала усилия. Временами все разваливалось. Все сыпалось, и хорошо, что Леоноры не было и она всего этого не видела.

Я улетела из Парижа в прошлое воскресенье. В аэропорту было полно народу, самолеты забиты под завязку. Как обычно, возникли, естественно, всякие проблемы, транспортеры для багажа сломались и, пока их чинили, самолет не мог взлететь. Люди жаловались, нас задерживали уже на час. Мы были заперты в этом подобии большого вагона для перевозки скота, и каждый старался ни с кем не контактировать, кроме молодой женщины в соседнем ряду с двумя детьми, которая изо всех сил пыталась заговорить с кем-нибудь, пообщаться. Все терпеливо ждали, за исключением одной дамы, сидевшей тремя рядами дальше, которая вдруг начала поносить «Эр Франс», стюардессу, аэропорты, систему, она говорила, что поезда отправляются без задержек, возмущалась, что, мол, «могли бы по крайней мере принести нам стакан воды», на коленях у нее сидела маленькая собачка. В общем, это была такая смешная старуха. С лицом алкоголички. Остальные, все, кто до тех пор сохранял спокойствие, начали смеяться над ней, «вот пусть и едет на поезде», «пусть подавится своей собачонкой», «слушай, заткнись», а какой-то тип лет тридцати, сидевший передо мной, подозвал проходившего стюарда и спросил, нельзя ли выгнать старуху вместе с ее собакой. Я не стала дожидаться ответа стюарда, а как следует хлопнула этого типа по плечу и сказала, что нападать на людей, которые и так уже смешны, легко. Я спросила, почему он такой вульгарный и злобный. Вот что меня окружало в этом вагоне для перевозки скота. Пьер был рядом со мной, он уткнулся носом в свои газеты. Он был не на моей стороне. Его точка зрения: я прекрасно знаю, что люди именно таковы. Когда мы прилетели в Монпелье, она сказала мужчине, который ее встречал, что ей срочно нужно закурить, она была очень взволнована, очень взвинчена.

Двумя годами раньше, а может, тремя, я наорала на одного агрессивного типа из Монпелье, Брюно Руа, издателя «Фаты Морганы», который поносил все и вся, извергая свою злобу женоненавистника и мизантропа, - он пришел на мой стенд в «Комеди дю ливр» , там, снаружи, на Эспланаде и площади Комедии, пришел, чтобы сказать: буду рад, если вы меня возненавидите, но хочу, чтобы вы знали, за что - а я его вовсе не ненавидела, я просто возразила ему в ходе одной дискуссии и лично против него ничего не имела, меня занимало совсем другое, - и я громко, во весь голос, так, что было слышно на другой стороне площади Комедии, ответила ему: катитесь отсюда. Услышали все. Это значит, что уже три года назад я была на пределе. Уже тогда, чтобы что-то высказать, я могла только завопить. Эмманюэль, стоявший рядом, реагировал так же: оставь его, наплевать. То есть мне, мне наплевать. А я ему: тебе-то, конечно, наплевать. Какое тебе до этого дело. Ты – выше этого. Чужое мнение – что за ерунда, наплевать и забыть, месье выше этого. Выше человеческой низости. Выше, ну, намного выше. Однажды, в момент отчаяния, я сказала Клоду: знаешь, твое желание оставаться вечно молодым, оно так нелепо. Мне кажется, у тебя крыша съехала. Не знаю, зачем я это сделала. Не знаю даже, думала ли я именно так. И добавила: я считаю, что ты себе льстишь, что тебе нечего сказать, а твоя жизнь не стоит того, чтобы ее прожить. Вот что я думаю. Ну, и так далее. И бесполезно плакать. Сколько бы ты ни плакал, я все равно буду так думать. И всегда буду так думать. Можешь хоть двадцать лет ходить к психоаналитику, все равно таким же психом останешься. Навсегда. Давай, поплачь, поплачь. Еще немножко, давай. Ладно. Все, больше слез нет? Есть? Еще немножко осталось? Еще чуть-чуть слез не пролилось? А может, я это сказала Мари-Кристин, уж и не помню, кому я такое говорила. В течение всего времени, что я теряла с Эмманюэлем, Эрве, Мари-Кристин, подобные идеи осаждали меня, и я, конечно, была несправедливой. Я сожалела обо всем. И с Мари-Кристин - спрашивала себя: как я могла целый год оставаться с ней, несмотря на эти ее мускулистые ягодицы, приобретенные на теннисном корте? Как так получилось, что у меня не нашлось хоть чуть-чуть чувства собственного достоинства? А потом, через несколько недель, наоборот, говорила себе, что упустила свой идеал, что она была идеалом и у меня никогда больше такого не будет. Что я никогда больше не найду свой идеал, тогда как много раз он был совсем рядом, а я его упустила. И все эти люди, вроде вчерашнего типа на улице, который сказал: нет, это невозможно, я сломаюсь. Или Жан-Поль, просыпающийся среди ночи, в поту, с криком: оставь меня, мама, ну, пожалуйста, оставь. Ему тогда приснился сон, это было через год после смерти его матери, еврейки, которая не давала ему жить, и он все еще ощущал материнское давление, ее смерть ничего не изменила. Смерть ничего не меняла, даже смерть ничего не меняла. Вообще ничто ничего не могло изменить, ничего не менялось и впредь ничего не изменится. Наглость, которой отличалась Мари-Кристин, - нечто невероятное, впрочем, она старалась это скрыть. В том-то все и дело, на определенной стадии единственное, что можно сделать, - скрывать. Год я с ней провела - с ее глупостью, адом, злобой, ложью, фальшью, обманами, буржуазностью в самом мерзком варианте, с ее самодовольством и отсутствием какой бы то ни было тонкости, - и в результате она так ничего и не поняла. Мне нужно было набраться сил и прекратить вечно всех упрекать и возмущаться, потому что это лишало меня сил. Но мне не удавалось, это убивало меня, это было ужасно.

Человеческая слабость. Недостатки. Человеческая сущность. Я устала и больше не могла их выносить. Они наверняка очень трогательны, однако я совсем выдохлась. Носилки и клиника или кладбище. Но во мне оставалось столько жизненной силы, возможно, именно из-за этого окружающая действительность была невыносимой. Целая пластинка лексомила и восемь таблеток спазмина каждую ночь – это много. А если я имела несчастье оказаться в деревне, где колокола звонили каждый час, это становилось для меня непреодолимым препятствием. Я больше не могла ни с чем справляться. Хватит уже, и так достаточно, допустимый предел терпимости уже превзойден, полагаю. Мое согласие с миром, каковым он был, окончательно разрушилось. Выход «Покинуть город» приближался, и это была единственная вещь, которая меня поддерживала, которая позволяла мне еще немного просуществовать. Но не долго, я это знала, все дело было в горючем, как я уже сказала. Я осуществила этот переезд, допуская, что он может оказаться временным, и сконцентрировалась на публичном чтении – моем горизонте, отмеченном 13 сентября. Я знала, что продержусь и до «Культурного бульона», потому что, даже мечтая сдаться, в присутствии аудитории я никогда этого не сделаю. Даже если я об этом мечтала и мечтаю до сих пор, the show must go on , вероятно, эта идея прочно укоренилась в моем сознании. Но за исключением этих двух совершенно точных дат, 13-го и 22-го, в глобальном смысле, я совершенно не знала, удастся ли мне продолжить. Мне было скучно со всеми, это была такая радикальная скука, все, что люди говорили, меня не интересовало. И события были мне неинтересны. Я не знала, совсем не знала, что буду делать дальше. Вот пройдет несколько дней, истечет несколько намеченных мной сроков, тех, до которых я решила продержаться, обязалась продержаться, - взяла личное обязательство. Я чувствовала себя уродливой и жалкой, уставшей. Когда же кто-нибудь заговорит со мной, когда, наконец, что-нибудь меня заинтересует? Кривая оставалась плоской - ни взлетов, ни провалов. Мать занималась материальными вещами. Это – на первый период. Потом наступит 13-е. Я хотела, чтобы все шло ровно, непрерывно, чтобы можно было отслеживать все перемены, чтоб было видно, как медленно все разворачивается, но одновременно все должно быть резким, и потому может казаться быстрым; однако, когда все время наблюдаешь, как все готовится, видишь, что все происходит невероятно медленно, все растягивается – и не понятно, до каких пределов, просто невозможно увидеть, до каких пределов. У меня было впечатление, что это никогда не кончится, каждый этап растягивался и растягивался. Каждый этап растягивался и одновременно натягивал канат. Медленно и резко, вот что я хочу сказать. Именно это я хочу сказать. Иногда у меня появлялось желание все разорвать, разорвать непрерывность событий во времени. Впрочем, нет, этого я никогда не делала.

Я чувствовала себя зажатой меж двух желаний: убежать, исчезнуть - до 13-го оно возникало у меня ежедневно – и остаться ради дочери. Исчезнуть или остаться ради дочери - таким был постоянный конфликт. Итак, 13-го я провела свое чтение. Зал был набит, собралось семьсот человек. В этот день я поняла, что такое страх сцены. Я и раньше понимала, только всякий раз забывала, и приходилось узнавать его заново. Страх накатил, причем очень сильный, за две минуты до выхода на сцену я его еще ощущала: меня тошнило, хотелось уйти, это уж точно. И больше никогда не возвращаться. Исчезнуть окончательно. Или же вернуться в Монпелье и вести самую спокойную жизнь, в пределах двух ближайших улиц. Дома, за покупками, в гости к Фаннет – и все. После чтения ожидавшие меня люди были не такими, как обычно, и тогда я поняла, ради чего все это делала. В процессе я тоже понимала, в процессе чтения. В тот момент мне все было ясно, никаких сомнений, это можно было пощупать, увидеть и даже поймать в зале сачком для бабочек. Мне больше не хотелось исчезать, все снова стало естественным. Благодаря чарам литературы. Вечер был так хорош, отношения так просты. Я взяла такси, чтобы вернуться к себе на улицу Виктор-Массэ, в душе у меня царил мир. Мне совершенно не нужно с кем бы то ни было встречаться. Мне нечего больше хотеть, у меня и так есть все, что нужно. Все просто идеально. Возможно, я смогу долго продержаться в таком состоянии. Меня больше не волновало, влюбился ли в меня кто-нибудь во время чтения, какая разница, я ни в кого не влюблена, и это прекрасно, мне нечего больше желать. И 14-го все было идеально. А 15-го я отправлялась в Монпелье: у меня там были встречи, и еще мне предстояло делать телепередачу в трамвае. Все прошло не слишком удачно, но тем не менее прошло. Я повидала Катрин, Фаннет, мать, все было великолепно, просто идеально. На следующий день я вернулась в Париж и провела хороший уик-энд. В понедельник мне еще было хорошо. Вполне в порядке. Я неплохо себя чувствовала. Это было несложно, именно в этом я нуждалась, мне следовало организовывать через равномерные промежутки мероприятия с участием публики, мероприятия, которые подхватывали и уносили меня, такие моменты со вспышками истины, когда проблемы решались или отменялись, да-да именно это, и ничего другого, дело было вовсе не во встрече, как я полагала. А потом во вторник я зашла в издательство «Сток», увидела Элен, а на ее столе лежала кассета с фильмом, который мы делали с Летицией в июле. Она только что закончила его монтировать. Закончила монтаж как раз 13-го, кассета была готова и оставлена для меня. Я ее забрала. Это был фильм, который мы делали для «Канал+», короткометражка, заказная работа по заданной теме эротики, то есть «эротика глазами…». В данном случае моими глазами, я там играла главную роль, я написала текст, а Летиция меня снимала и, естественно, была режиссером и монтажером. Возвращаюсь домой, антенна у меня тогда еще не работала, но видеомагнитофон можно было смотреть. Я его как раз впервые включила. Я села на пол, спиной к батарее, а телевизор стоял тоже на полу, передо мной. И началось. Она вставила титры между видеофрагментами. Фразы, написанные розовыми буквами по черному фону. Мы снимали в гостинице «Рафаэль», в конце июля, с Леонорой, Жан-Луи Мюра и актером Паскалем Бонгаром. Вначале появился черный прямоугольник, розовые буквы на черном фоне: «Она не знает». А за кадром мой голос: я не знаю, что такое эротика, не знаю; потом на экране появилась я. Второй прямоугольник, тот же цвет, тот же шрифт: «Она размышляет». Третий прямоугольник: «Она все еще в поисках». Потом так все и продолжалось, и я уже не помню, в какой момент увидела на экране: «Заберите ее». А ведь мне было так хорошо в течение пяти дней, начиная с 13-го. И тут я рухнула. Мне снова захотелось исчезнуть, все нужно начинать заново. Я задохнулась, не могла нормально дышать. Дышала, как загнанное животное. Жизнь, моя жизнь, снова стала казаться непереносимой. Именно эта фраза, «заберите ее», ударила меня в самое сердце. Как это точно объяснить, в тот момент я еще не знала, это было просто ощущение. Ну, как же она могла такое сделать? Зачем она вмешивается? Нет, я на нее не обижалась, ни секундочки не обижалась: она снимает кино, делает то, что должна; у меня не было никакого раздражения, фильм мне понравился, но я оказалась на дне ямы, снова, как уже многие месяцы. Да, это продолжалось уже несколько месяцев, и если меня будут добивать ударами вроде «заберите ее», да еще после передышки, которая была у меня с 13-го, я так далеко не уеду. Мои ресурсы исчерпаны, и, между прочим, все окружающие это знают. Меня не надо топить. Я и сама далеко не уеду. «Заберите ее» означало «полюбите ее, не оставляйте ее вот так в полном одиночестве, не сваливайте ее на нас»; в том тексте, что я написала, было: «забери меня», и это означало: прошу тебя, любовь моя, забери меня, забери меня в свою жизнь, уведи меня, куда захочешь, я пойду за тобой, куда бы ты ни шел, - вот что это значило, «забери меня». Классическая штука в любви. Вот ее она и подхватила, превратив в «заберите ее». Пусть эта тетка от нас отвяжется. Вы уверены, что никто не хочет забрать ее отсюда? За нее недорого просят. Ну, давайте кто-нибудь, заберите ее отсюда. Если никто не заберет, мы сами это сделаем, предупреждаем. Да заберите же ее, она красивая, смотрите, я ее хорошо сняла, ей 41 год, можете забирать ее, к тому же она еще и пишет; вы уверены, что не хотите ее забрать, совсем нет желающих? И так далее, были еще вставленные между эпизодами титры. Но этот не отпускал меня, не позволял идти дальше. Это было 18 сентября. Я продержалась пять дней – с 13-го по 18-е. И снова оказалась на самом дне. Я позвонила Летиции, но у нее был включен автоответчик.

Два месяца спустя я пойму все чуть лучше. Я отыщу недостающий элемент. В конце ноября – расскажу, забегая вперед, - я решила поговорить с матерью о ее еврейских корнях. Мы никогда это не обсуждали. Мать родилась в 1931 году, в 43-м она попросила, чтобы ее крестили, - хотела сидеть на уроках катехизиса с Жанин Мушель. В Шатору , при немцах - дело было во время войны, - она однажды играла на улице Эндр с подружкой, Жанин Бюсрон, которая жила напротив. Они вместе играли на улице, и тут-то она схлопотала своим еврейским происхождением прямо по физиономии. Они ссорились из-за какой-то игрушки, обзывая друг друга идиотками и дурами. И вдруг – ах ты грязная еврейка. Мама даже не поняла смысла, она пошла к бабушке, которая худо-бедно ей что-то объяснила. Потом бабушка доверилась школьным учителям, она написала письмо и сказала маме: отдашь это учительнице. Учительница читает и ничего не говорит. Мама садится, урок начинается. И вдруг, вслед за каким-то замечанием, за что, она не помнит, звучит имя: Рашель Шварц. И далее: вот ведь как бывает, если хочешь подставить своих товарищей. И учительница отправляет ее в наказание за доску. В классе была еще одна еврейская девочка, мама ее больше никогда не видела. И с тех пор у нее не было никаких отношений ни с одним евреем, никаких друзей, ни одного контакта. Но если речь заходит о евреях, ее это интересует, она читает газеты, слушает передачи. Когда Папона судили за то, что, будучи секретарем префектуры, он подписывал бумаги и, следовательно, отправлял детей в концлагеря, она следила за процессом по «Монд» – он защищался, оправдываясь тем, что его вынуждали это делать. Один журналист сказал: многие так поступали. Но были во Франции три префекта, из трех префектур, три секретаря префектуры, которые не стали подписывать бумаги и не участвовали в розыске детей, в том числе в департаменте Эндр. После той истории в школе, с того самого момента, она начала ощущать нависшую над ней опасность. В те времена учителя олицетворяли абсолютную власть. У матери и бабушки была соседка, мадам Маррон, эльзаска по происхождению и жена банкира. У мадам Маррон был любовник немец, который приходил к ней, соседи зло на нее косились и говорили вслед гадости. Мадам Маррон сказала: пусть они не нарываются, я могу устроить им неприятности, той же мадам Шварц с ее мужем-евреем, и ее дочери. Одна мамина подружка из класса тоже была еврейкой. Возможно, они остались в живых именно благодаря секретарю префектуры Эндр, который не подписал документ, где говорилось «заберите ее». Мне снова практически каждый день хотелось вернуться в Монпелье. Снова хотелось исчезнуть, и пусть обо мне никто никогда не услышит, может, только скажут: она исчезла, а может, и этого не надо.

Роман "Почему Бразилия?" - первое знакомство русского читателя с Кристин Анго. Все персонажи действуют в книге под своими подлинными именами, включая друзей писательницы, ее родственников, соседей и представителей парижской литературной элиты. Светская жизнь, муки творчества, женские истерики, бытовые проблемы сплавлены в магму внутреннего монолога - или взволнованного рассказа - сорокалетней женщины, пытающейся обрести хотя бы шаткое равновесие в мире. По роману Анго в 2004 г. Летиция Массон сняла фильм "Почему (не) Бразилия?", ставший одним из главных событий европейского киносезона.