Путешествие в сердце тьмы
A book is a deed ... the «Tiling of ii is an enterprise
as much as the conquest of a colony.
«Последние эссе»
Математика — это силуэт истинного мира на экране мозга.
Предположительно Архимед
18 марта 1929 года молодой датчанин Дэвид Рен присутствовал при том, как железную дорогу, связавшую округ Кабинда, расположенный неподалеку от устья реки Конго, с провинцией Катанга в Центральной Африке, открывали, посвящая эпохе искренности.
При этом событии кроме него присутствовали также король и королева Бельгии, премьер-министр Южно-Африканского Союза Смете и лорд Деламер из Кении, все они произносили речи, и слова их ударяли Дэвиду в голову подобно шампанскому. Позднее, на торжественном обеде во дворце губернатора он не выпил ни капли спиртного, но тем не менее весь вечер бродил среди черных слуг и белых гостей в состоянии самого приятного опьянения. Кто именно о чем говорил, он уже точно не помнил, но чувствовал, что никогда не забудет, как сам король простер руку и сказал: «Взгляните, дамы и господа, перед нами синеет океан, словно это Эгейское море, над нами пылает белое солнце, и нас овевает теплый морской ветер, и разве вы не чувствуете незримого присутствия Древней Греции? Греки плавали к берегам Африки, они были первыми колонизаторами этого континента, и разве мы по сути дела не осуществили стремления древних: искренность в мыслях, искренность в осуществлении власти, искренность в поступках — вот к чему они стремились. Они были готовы пожертвовать всем на этом своем пути, и при открытии нашей, возможно, самой протяженной в Африке железной дороги, разве не уместно вспомнить о колоссе Родосском, о храме Артемиды в Эфесе, разве не приходят на ум семь чудес света, и разве эта железная дорога не является, в сущности, восьмым? Что, как не воплощение чистоты наших помыслов и наших поступков — эти сверкающие стальные рельсы, которые как артерии цивилизации призваны понести чистую и обогащенную кислородом кровь сквозь три тысячи километров джунглей к самому сердцу темного континента?»
Дэвиду никогда прежде не доводилось находиться в такой непосредственной близости к главам государств и финансовой элите мира, и он чувствовал, что их воодушевление и простота в этот день — впервые за долгое, очень долгое время — помогают ему обрести ясность восприятия.
За год до этого возникшее неизвестно откуда отвратительное чувство неопределенности существования погрузило его в пучину растерянности, отбросив с того пути, которым он следовал с самого детства. Из этой пучины полные самых добрых намерений и весьма влиятельные родственники попытались направить его на путь истинный, определив в некогда датскую, а ныне международную торговую компанию, обеспечив ему единственно надежное средство продвижения по жизни, а именно хорошую постоянную должность, при этом один из директоров взял на себя опеку над молодым сотрудником. В штаб-квартире компании, находящейся в Копенгагене, Дэвид изо всех сил старался вернуться к той исходной точке, откуда мир казался цельным и обозримым, но пока что ему удалось добиться только одного — симпатий своих новых коллег. Служащие компании полюбили Дэвида за его дружелюбие, за старательность, за открытое и доверчивое лицо, неловкие движения и еще за что-то, в чем они сами не отдавали себе отчета. Даже директор, наверное, не смог бы с уверенностью сказать, какие мотивы им двигали, когда он предложил Дэвиду сопровождать его в поездке в Бельгийское Конго на открытие железной дороги в Катангу, где у компании были свои интересы.
Еще год назад, и всю жизнь сколько он себя помнил, Дэвид был математиком. Не математиком как те люди, которые занимаются этой наукой, потому что полагают, что в этой области они соображают быстрее других, или из любопытства, или потому, что надо же иметь в жизни какое-нибудь занятие, но математиком из-за глубокой, горячей, страстной тяги к прозрачно ясной, очищенной научности алгебры, откуда отфильтрована вся земная неопределенность. Перейдя в среднюю школу, он уже разбирался в исчислении бесконечно малых лучше, чем кто-либо из его учителей, и, когда в восемнадцать лет у него брали интервью в связи с его статьей о абелевых группах, опубликованной в одном немецком журнале, он — покраснев, так как присутствие женщины-журналистки не давало ему сосредоточиться,— сформулировал: «спокойные математические размышления — моя самая большая радость».
Алгебра была очевидным, радостным и во всех отношениях удовлетворяющим Дэвида жизненным путем, пока он во время стажировки в Венском университете не встретил другого математика-энтузиаста — мальчика, который был на несколько лет моложе его самого. Знали этого мальчика Курт Гёдель. Болезненный и рассеянный, ничего не принимающий на веру неутомимый исследователь, он заслужил у окружающих прозвище господин Warum. В то время Курт разрабатывал теорию, которая несколько лет спустя должна была обрести стройное доказательство и потрясти самые основы математики, и, хотя она была еще далека от завершения, теория эта перевернула сознание Дэвида. В тот день, когда Курт за столиком кафе посвятил Дэвида в свои убедительно сформулированные сомнения, тот, потрясенный, побрел по улицам Вены в шоковом состоянии, нисколько не сомневаясь, что после только что услышанного ничто не сможет оставаться таким, каким было прежде. Дэвид давно научился использовать математику и как лекарство, и как стимулирующее средство. Если его охватывала печаль, он утешался искрящейся логикой Бертрана Рассела, если он вдруг чувствовал свое превосходство в каком-то вопросе, он читал об одной из неудавшихся попыток трисекции угла, а когда душа его погружалась в смятение, он черпал спокойствие и ясность в «Началах» Эвклида. Но в тот день, придя в отчаяние и пытаясь найти утешение, он совершил ошибку.
Взяв со стола красиво переплетенное факсимильное издание записок французского математика Эвариста Галуа, Дэвид, как не раз прежде, стал читать в спешке набросанное молодым человеком краткое изложение фундаментального труда всей его жизни о разрешимости неприводимых уравнений и о светлой вере в будущее, в конце которого Галуа — ему был тогда двадцать один год — написал: «У меня больше нет времени. Я отправляюсь на дуэль»,— оторвался от бумаг и пошел навстречу смерти, и Дэвида тут же охватило чувство, что он читает о своей собственной гибели.
В тот же вечер он уехал из Вены, твердо решив никогда больше не заниматься математикой, и те, кто позднее смеялись над его отчаянием, так никогда и не поняли, что любовь — вещь всеобъемлющая, что для того, кто любит, не существует мелочей, и смысл жизни может зависеть от мельчайшей крупицы истины, даже извлеченной из математического доказательства.
Чтобы как-то существовать дальше, Дэвид погрузился в деятельную бесчувственность, из которой его вырвала только встреча с тропиками. Через две недели после отплытия, когда их судно под названием «Прямодушный» — одно из грузо-пассажирских судов компании — вошло в полосу зноя, невидимой стеной стоявшего в воздухе, Дэвиду показалось, что очнулся он лишь затем, чтобы снова пережить состояние крайней растерянности; затем последовало прибытие в Африку, и вместе с тем — пылающее над головой солнце, незнакомые овощи и пряности, обрушившиеся на его пищеварение, и темные, непостижимые, не дающие сосредоточиться лица вокруг. Только месяц спустя первоначальное замешательство сменилось ощущением если не спокойствия, то во всяком случае некоторого равновесия, и ко дню открытия железной дороги у Дэвида впервые возникло чувство, что с глаз его спала какая-то пелена, чего, как ему казалось, уже никогда не произойдет.
В день открытия от неожиданной прохлады почти материально осязаемое в воздухе давление рассеялось, и мысли множества людей, собравшихся перед дворцом губернатора, свободно воспаряли к чистому небу. Легкий ветерок с моря нес слова ораторов к слушателям, и Дэвид видел, что выступающие счастливы, что у этих правителей и занимающих ответственные посты представителей цивилизованного мира щеки пылают румянцем от радости, руки выдают глубокое внутреннее волнение, глаза блестят, а в голосах звучит дрожь. Дэвиду показалось удивительно правильным, что именно эти люди держат будущее мира в своих руках, и он впервые сделал вывод, что с такими руководителями народу не нужно никаких политических убеждений. «С такими руководителями нам, возможно, вообще незачем больше заниматься политикой,— подумал он,— потому что, с одной стороны, они обладают такой глубокой проницательностью, что нам все равно с ними не сравниться, с другой стороны, они — в такой день, как сегодня,— могут сделать политику столь же ясной и прозрачной, как голубое море Кабинды за полосой прибоя».
Дэвиду предельная ясность всегда представлялась в виде некоего численного выражения, и весь этот день был полон чисел. С неожиданной открытостью и откровенностью директор железной дороги, сэр Роберт Уилсон, привел некоторые количественные сведения о строительстве: «У нас,— сказал он,— 7000 человек проложили 2707 километров колеи шириной один метр через местность, где температура колеблется от 14 до 120 градусов по Фаренгейту, а общая высота спусков и подъемов составляет 200 000 метров. Стоимость строительства 250 000 франков за километр, всего — двести семьдесят миллионов семьсот пятьдесят тысяч франков. Дорога следует вдоль реки Конго через город Леопольдвиль в Илебо и далее в город Букама и к медным шахтам Катанги, где она встречается с веткой из ангольского города Бенгела железной дороги Родезия — Катанга. Через несколько лет она будет связана с центральной железной дорогой Танганьики, и, таким образом, пройдет через всю Африку и откроет ее от Индийского океана до Атлантического, от Кейптауна до Сахары».
«Пройдет и откроет»,— мысленно повторил Дэвид, смущенный и счастливый, и услышал себя, рассказывающего жене бельгийского министра по делам колоний, что один на кумиров его жизни, великий Кронекер, однажды сказал, что «Бог сотворил натуральные числа, остальное — творение человека».— «И какое творение!» — добавил он взволнованно, обращаясь к собеседнице.
По случаю столь знаменательного события в резиденции губернатора были убраны несколько перегородок, в результате чего образовался зал во всю длину здании, и здесь, на бесконечно длинном столе, накрытом для всех гостей сразу, была построена модель железной дороги. Рядом с миниатюрными поездами блестел фарфор «Краун Дерби», стояли бутылки «Шамбертин Кло де Без», седло оленя на вкус не отличалось от оленины в Дании, и, когда внезапно спустилась тропическая тьма, Дэвид впервые не воспринял ее как нападение — в огромном зале сразу же зажглись люстры, и лишь белая тропическая одежда, загар мужчин и черные официанты в ливреях и белых перчатках напоминали о том, что вокруг не Европа.
За обедом дух общности еще усилился, гости чувствовали, что позади — большая, нужная работа, ощущали легкую ломоту в теле, как будто сами копали землю и укладывали шпалы, и совместные усилия стерли различия в служебном положении, все вели себя непринужденно и громко разговаривали, жена министра шутила, поддразнивая Дэвида, которого переполнило чувство, что от пребывания в столь благородном обществе ценность каждого из присутствующих, даже его самого, возрастает. «Здесь каждый из нас,— думал он,— на своем месте и играет свою роль в общем ходе вещей. Никто не остается в стороне, словно неопределяемое понятие».
Во время десерта присутствующие получили сообщение — сообщение, которое уничтожило последние остатки официальной строгости в общении. В какой-то момент короля Бельгии отозвали в сторону, и, вернувшись вскоре к столу, он встал за спинкой своего стула и был столь бледен, что никто не мог собраться с силами и подняться с места. Король постучал по своему бокалу и несколько повысил голос. «Мне только что,— произнес он,— сообщили хорошие новости. Их привез английский репортер, который двадцать минут назад прибыл на пароходе по реке Санкуру, чтобы по приглашению бельгийского правительства стать представителем международной прессы во время завтрашней первой поездки по железной дороге. Он сообщает нам, дамы и господа, что вчера недалеко от Камины объединенные бельгийские, британские и португальские силы под командованием генерала Машаду разгромили банды мятежных туземцев, которые доставили нам больше всего неприятностей в последние годы строительства. В ходе сражения предводитель мятежников Луэни из Уганды был убит. Тело его сейчас везут сюда по реке». Король щелкнул каблуками. «Дамы и господа, поднимем бокал за наши доблестные войска!»
На мгновение наступила полная тишина. Затем все встали и крайне сосредоточенно подняли бокалы, поскольку радостное известие оказывается иногда столь неожиданным, что требуется некоторая пауза для осознания случившегося. Для тех, кто, подобно Дэвиду, приехал недавно, имя Луэни было экзотическим звуком, непонятным, как окружающие город непролазные джунгли. Но для постоянных обитателей колонии в нем был сосредоточен сам страх — внезапная, как малярия мозга, смерть, нарушение снабжения и голод, и сгоревшие пароходы, дрейфующие по реке без всякого экипажа. Это был звук из самого сердца темного африканского ада.
На мгновение перед каждым из присутствующих в полной тишине предстало видение: тело, черное как полированное дерево, лежащее на парусиновых носилках. Потом радость взяла свое, потребовали принести шампанского; потеряв самообладание, король прижимал сэра Роберта к груди, и все увидели, что в глазах монарха стоят слезы. Старый лорд Деламер, который, как всем было известно, проехал в запряженной волами повозке из самой Момбасы через Рифт-вэлли и не раз с винтовкой в руках защищал жизнь своей жены и детей, сидел, сгорбившись и положив руки на край стола, бормоча: «Неужели это правда? Неужели это правда?». Кто-то запел бельгийский гимн «La Brabançonne», люди хлопали друг друга по плечу, и в какой-то момент Дэвид, к своему удивлению, обнаружил, что держит жену министра за руку. Он зачарованно смотрел на пылающие лица, блестящие медали, блистательные наряды и ливреи официантов, он чувствовал, как по залу прокатывается эйфорическая волна всеобщего братства после огромных инженерных достижений и военной победы, и, держа руку жены министра в своей, ощутив вдруг в себе тягу к символам, подумал, что происходящее — словно праздник в казарме или уличный карнавал, за которым скрывается самое совершенное отправление правосудия.
Чуть позже Дэвид вышел в сад, чтобы немного побыть в одиночестве. Ему казалось, что тропики смеются ему в лицо, словно молодая негритянка, незнакомые, притягивающие звуки и запахи кружились вокруг, из открытых дверей доносились звуки граммофона, это были вальсы Штрауса, в доме танцевали, залитый светом дворец губернатора своими белыми колоннами напоминал греческий храм, а над крышей поднималось созвездие Весов — огромный небесный квадрат. «Может быть, — подумал Дэвид,— это знак, призыв не останавливаться и идти дальше, чем удалось Галуа».
На следующий день после полудня, когда должно было состояться официальное открытие движения по железной дороге и первый в истории поезд должен был отправиться из Кабинды в Катангу, когда приподнятое настроение вчерашнего дня подогревалось теперь ожиданием путешествия, когда заиграл военный оркестр, когда король уже пожал отъезжающим руки, когда мысли всех присутствующих единодушно устремились вслед за железнодорожной колеей к синеющим на горизонте горам, на перроне, не замеченное никем, кроме нескольких слуг и стюардов, на границе между тенью навеса и палящим солнцем, возникло минутное замешательство. Предыдущим вечером министр по делам колоний — вдохновленный всеобщим воодушевлением и известием о поражении мятежников — заявил, что он также хотел бы принять участие в поездке. За ужином его жена поведала Дэвиду, что всякий раз, получая новое назначение, ее супруг прибавляет по два фунта в весе, и, когда его грузная фигура не без труда поднялась в салон-вагон, в котором должны были ехать приглашенные, сразу же стало ясно, что для всех места в вагоне уже не хватит.
Паровоз с шипением выпустил пар, и из возникшего над перроном облака четверо оставшихся пассажиров вынырнули навстречу друг другу, как будто выросли из-под земли. Пока возле них кто-то принимал меры, чтобы к поезду прицепили еще один вагон, они взглянули друг другу в глаза. В последние дни Дэвиду случалось обращать внимание на самые разные лица, по этих троих он определенно прежде не видел, они возникли перед ним, словно материализовавшись из воздуха вследствие этой маленькой досадной заминки при вообще-то безупречной организации, и теперь стояли, молчаливые и замкнутые, как будто они навсегда отстранились от окружающего их мира, как будто объединяло их только одно — непричастность к происходящему.
Прямо перед Дэвидом стоял военный — невысокий, суровый, высокомерный коренастый человек с черной повязкой на одном глазу, в ослепительно белом парадном френче, увешанном таким количеством свидетельств боевой славы, что на его груди невозможно было бы, подумал Дэвид, найти место, чтобы даже мелкими буквами вывести «Quod erat demonstrandum». Дэвид был далек от мира военных, но, опознав среди сверкающих наград Орден немецкого орла, он почувствовал некоторое удивление от того, что встретил этот взъерошенный символ поражения именно здесь, среди представителен наций, победивших в Мировой войне.
В двух шагах от него, на солнце, стояла стройная темнокожая служанка в белом платье. В руках у нее был большой кожаный чемодан, принадлежавший самому старшему, четвертому члену компании, краснощекому господину с меланхоличным взглядом, пористой и нездоровой кожей лица, хвастливыми нафабренными усиками, в дорогом костюме из английского твида, жилете и шейном платке, показавшимися Дэвиду убийственными в тропической жаре.
В то мгновение, когда молчание стало уже совершенно невозможным и Дэвид протянул руку, чтобы представиться, всех четверых снова накрыло облако пара, и чьи-то заботливые руки, подхватив Дэвида с его багажом, повели его по перрону мимо вагонов с солдатами, мимо товарных вагонов, которые впервые должны были привезти изрядное количество благ западной цивилизации в шахты Катанги, а обратно — медь и золото, к прицепленному салон-вагону и подсадили на подножку. С медленно плывущей подножки он увидел, как их королевские величества и бельгийский окружной комиссар машут на прощание, а за здание вокзала стремительно, словно падая на горизонт, опускается солнце. Солдаты салютовали, подняв винтовки в открытых окнах вагона, и Дэвид подумал: «Мы отправляемся вглубь Африки: ощетинившись штыками как еж, воинственный еж на рельсах»,— и в то же мгновение почувствовал смущение из-за своей неуемной фантазии и оттого, что так много людей машут им и кричат «ура», и, краснея, он нерешительно отступил в маленькую гардеробную, находившуюся позади него.