Коллекция. Петербургская проза (ленинградский период). 1960-е

КОЛЛЕКЦИЯ:

Петербургская проза 60-х

 

 Путешествие на край ночи

…если лежать налево и смотреть наугад в зеркало будет видно и если увидеть себя в сутки — семенят другие… скорей, скорей, скорее! — срываясь в бессмысленный и фиолетовый задний запах западни которая…

Его — бледного, порочного, хилого, с расстегнутыми штанами, с горящим пророческим взглядом — плотно держал постовой Догадов. Сразу поняв, в чем суть, майор приказал Узелкову:

— «Скорую помощь»!

А про себя подумал точно, кратко: «Половой псих».

Затем майор обратился к потерпевшей:

— Не успел? Или было дело?

Потерпевшая кокетливо поежилась. Юбка на ней была измята, блузка разорвана.

— Не успел, гражданин майор! Постовой ваш помешал. И свидетели найдутся…

Это была известная всему уголовному — и милицейскому — миру Клава Белая. Она продолжала, ожесточаясь своими собственными же словами:

— Все равно было насилье! Сукин сын. Я его, мерзавца, упеку на десять лет. Или жениться заставлю, гада, ирода… Всю блузку разодрал, паскудник!.. Вот, смотрите сами…

Сквозь изодранную блузку нахально и нагло выглядывали груди Клавы Белой.

— Застегни свое хозяйство, — сказал чуть дрогнувшим голосом майор. В голову зачем-то влезла непристойность. Влезла и расплылась там сальным пятном.

Майор отвернулся и стал смотреть на место происшествия. Им была садовая скамейка, четвертая от входа в парк.

Насильник горячо заговорил:

— Скучно читать в парке надписи:  «Помни о счастье», «Всем хорошим во мне я обязан книгам», а я был один… она шла одна… никто не заметит… хотя она вульгарная… зато она… я повалил на скамейку… скорее снять штаны… до конца не дали успеть… не дали… они везде… они не дали везде… они, они, они…

Майор не стал слушать дальше. Подъехала психиатрическая «скорая помощь», из машины выскочили дюжие санитары и схватили насильника в свои белохалатные объятия. Тот отчаянно вырывался из белых рук:

— Не пойдууу!

Помощи майора и Узелкова с Догадовым не потребовалось. Санитары в сей секунд скрутили насильника. Его нос вспотел от тщетных усилий. Насильник тихо-безнадежно произнес:

Крысы… с ними считаются… с ними остаются… принимают за ум… с ними думают… а они — крысы… навеки крысы… крысы в плену… крысы в крысе… в клетке… особенно грустно… крысы на воле… крысы внутри крысы из крыс… крысиных крыс — грустно!

Майор махнул рукой и сел в «воронок», рядом с шофером. Старшина Узелков забрался в кузов и махнул, вслед за майором, ручкой постовому Догадову.

— В отделение! — сказал майор.

«Воронок» тронулся в обратный путь. Темнело. На город надвигалась полная происшествий ночь.

 

 

Сон номер три

Ночь была везде. Граждане спали.

Правда, спали не все. У станков работала третья смена. Не спали постовые и дежурные сиделки, не спали пограничники, зорко карауля невидимых врагов.

Майор тоже не спал: спать на дежурстве не полагалось. Даже преступники спали, ворочаясь на нарах с боку на бок, переживая в сновидениях свои преступные деяния, порой тоскливо вскрикивая:

— Товарищ майор!

Наганов склонил голову на руки. В голове привычно застучала пустота. Потом замелькали числа:

— 7… 17… 27… 77…

Майор открыл глаза. Он был в дежурной комнате. На скамейке, в углу, лежала женщина. Странная женщина: голая, но без головы. За столом сидели постовые. Лица у них были незнакомые, но майор знал — и знал наверняка! — что это Могучий, Узелков и Догадов, пришедший с поста в дежурку. Постовые играли в карты, в «козла».

Проигравший вставал, снимал штаны и шел к женщине… Они быстренько совокуплялись, а затем игра продолжалась вновь. Проигравший, как ни в чем не бывало, справив нужду, возвращался к столу, хладнокровно застегивая штаны.

Женщина была без головы, но с шеей. Все было на месте: руки, ноги (они непрерывно двигались, пока шла игра в карты), — все, все было на месте, кроме головы.

Проиграл Узелков. Он был черен, небрит, бос, похож на бродягу-цыгана. И все же это был он, именно он, старшина Узелков, непохожий на Узелкова. Могучий держал во рту шахматную пешку.

Узелков встал, сняв штаны, подошел к скамейке.

Женщина замерла. Узелков, крякнув, стал влезать на скамью… Майор был в углу и все видел. Он не был в погонах, в форме. Он был гадиной. Небольшой, величиною с кошку, гадиной средней величины.

Он сидел и смотрел, выпучив глаза. Зелененькое сытое брюшко свисало до пола. Майор сидел и смотрел, молчаливо и пристально, выпученными чуткими глазами без ресниц.

 

 

Побудка

— Товарищ майор, подъем!

Голос Узелкова прозвучал как пионерский горн. Майор вздрогнул, очнулся, открыл глаза. Утро смотрело в окно дежурной комнаты. Наганов, слегка смутившись, но не теряя достоинства начальника, сказал:

— Чуток вздремнул…

Незаметно оправил топорщившиеся штаны. Потом посмотрел на часы, подумал о жене Шуре. Было ровно шесть часов утра. Били кремлевские куранты. Страна просыпалась. Назревали новые чепэ.

Сумасшедший день дежурства продолжался. Дежурные сутки: с восьми утра до восьми утра.

 

 

Уже не мальчик

Улица встретила прохладою в лицо. Утренняя улица — в помятое лицо. Знал, что лицо помято.

Спал мало, почти не спал. Но зато уж — теперь не мальчик!

Улица ходила. Ходили люди. Мелькали автобусы, желто-лысые… Уже не мальчик. Мужчина, муж!

Собрались у Крошечного, пришли девочки, и ему, специально, привели одну: Элла. (?) Пили. Танцевали. Прижимался к ней, думал: «А после что?»

Думал: «Как и другие, так же».

Потом погасили свет и танцевали в темноте, лишь горел, светясь шкалой, приемник. Говорил ей глупости и знал, что глупости, — а что же еще говорить при этом?

Когда выключили приемник, стало совсем темно. Потом, в темноте, принялись раздеваться, замешкались. Она вдруг заупрямилась:

— Не надо!

Будто не за тем сюда шла.

— Надо!

Почти силой повалил ее на кровать. Вспоминал: куда надо? Нашел. А потом почти ничего не помнил, не нужно было никого и ничего, только это: взад и вперед, ликуя. Остальное пускай пропадает, не жалко!

Когда кончил, лежал. На диване. Потом снова. Целовал ее мало — зачем целовать, когда есть то, главное? Спали чуть-чуть. Рассвело.

Они оделись и ушли, все ушли.

— Самки, — сказал Толик Крошечный, когда застегивал штаны.

Собрались уходить и они, самцы. И он вместе с ними — уже не мальчик. Уже!

…Улица ходила. Шло время, через минутные стрелки часов. От утреннего холода было зябко. Пусть!

Шли женщины (солнце с утра). И они были самки. Шли женщины — и они были самки. Все-все, девицы, девушки, матери, тети. Даже тещи.

Автомобили казались самцами: поджарые, сильные, быстрые. И даже шаги — «бух-пух-пух-пух» — имитируют то, что ночью.

Идут самки. Идут самцы. Собратья. Соратники. Братья… А если — и их? Мужчин ведь тоже можно… Есть такие: зовут педерастами. Все равно одинаково: взад и вперед. Одним и тем же… Мир един. Все — самцы или самки. Каждая, каждая — в этом.

Я — самец. Они мои, все люди. Уже не мальчик. Весь мир теперь — мой. Мой!

 

 

Уйй!

Похоть обуяла Петухова внезапно: она пришла на улице Жуковского и преследовала вплоть до Литейного проспекта.

— Уйй!.. Не могу!

Петухов едва сдержал себя. Журналист, сотрудник «Совести», профорг, зав. отделом искусства и культуры.

Хотелось броситься на первую встречную. Ну, хотя бы вот на эту, в синем платье. Зачем она идет такой походкою? Почему не в чулках? Специально ведь… Про-во-ци-рует…

— Ййй — у — уйй!

Петухов осознавал всю меру ответственности. Изнасилование, стыд. Общественный суд. Кара. Строгая кара. Всеобщий позор. Презрение жены. Брезгливость сослуживцев. Незавидная доля насильника в лагерях: не уважают!

Но Петухов не мог, не мог больше сдерживаться. Почему они идут в платьях? Почему у них ноги? почему они — ОНИ?

— У-ууу…

Петухов тихонько, вдумчиво завыл. Он чувствовал: не удержаться. Ни за что не удержаться более, до редакции газеты «Совесть» ему спокойно не дойти. Не успеть, не успеть… Да и в редакции есть зав. отделом писем, Света Филюшкина. Есть Зина в отделе рабочей молодежи, есть Тоня из отдела права и морали. Есть уборщица Маруся.

Там будет то же самое. Еще больший соблазн и — позор!

В штанах царило безумие. Петухов последним усилием воли сдержал крик. Голова втянулась в неудержимый хаос.

— Не ммогуу!

Петухов бросился на первого встречного. Это был мальчик лет шестнадцати, идущий по Литейному со счастливым лицом, с тихим блаженным шепотом: «Уже не мальчик!»

Похоть поглотила разум. Целиком, до последней сдерживающей капли. Теперь стало все равно: кого, куда и как.

Втащив мальчика в подъезд, Петухов рывком повалил его на пол. Задрожав частой, жадной дрожью, сорвал с него штаны. Расстегнуть свои было делом одной секунды.

…И в тишину утреннего подъезда врезалось сладострастное повизгиванье сотрудника газеты «Совесть» Петухова…

 

С поличным

— Хых!.. хх-ххыхх!.. хх… ххха!

Конец… Петухов почувствовал щемящий, томительный страх. Безумие кончилось. Мальчик тихо всхлипывал и держался за штаны: ему было больно.

«Пропал! Изнасилование! Десять лет!» — застучало в висках журналиста Петухова.

Конец, конец всему: поездкам в Коктебель, командировкам, гонорарам, отпускным, редакционным летучкам, очеркам на моральные темы, рецензиям на премьеры, борьбе с чуждой идеологией из-за рубежа… Теперь уже не сотрудник «Совести». Теперь — преступник. Насильник. Извращенец. Пе-де-раст!

Дверь подъезда шумно распахнулась. Грубый женский голос крикнул:

— Вот он!

Несмотря на лето, дворничиха была в теплом ватнике и в платке.

— Вот он, товарищ майор! Сюда затащил!

Позади дворничихи (Тульской, как показал последующий протокол) стоял майор Наганов. За его спиной виднелось плотное плечо со старшинским погоном: это был старшина Узелков.

— Пойдемте! — властно сказал майор.

И чтобы задержанный уяснил, добавил:

— Пройдемте, гражданин!

На лице Наганова было тщательно выписано брезгливое презрение.

Майору часто приходилось иметь дело с половыми извращениями: майор их сурово и умело пресекал. Педерасты и лесбиянки, скотоложные дамы, сожительствовавшие с собаками, плешивые растлители девочек, отставные полковники, школьные учителя, злобные садисты и кроткие гомосексуалисты, мазохисты-самопожертвователи. Всех не перечесть!

Но они таились. В первый раз за свою богатую практику майор имел дело с журналистом — и к тому же половым субъектом, действовавшим не стесняясь, в открытую.

На первом допросе Петухов был растерян, смущен и желт. Наганов строго посмотрел ему в глаза, потом спросил негромко:

— Так значит… педераст?

Петухов понурил голову.

— Что побудило вас насильничать?

Петухов молчал.

— Вы не женаты?

— Женат, — ответил Петухов. Оправдания не было…

— Жена дома?

Дома.

— Так в чем же дело? И почему — мальчик? Маскируетесь?

— Я и сам не знаю, товарищ майор… Вы поймите… Шел из гостей — и вдруг… Не мог совладать с собой. Никогда так не было… Такое чувство… Ну, это, половое…

— Обуяла похоть? — усмехнулся проницательный майор.

Петухов покраснел и еще ниже опустил голову.

— Обуяла.

Он был готов провалиться сквозь землю, заплакать от стыда. Даже зарыдать.

— Рассказывайте все, — сказал майор, умело подчеркнув голосом слово «все». — Все о своей личной жизни, о наклонностях… Быть может, это и смягчит вашу вину. Мы должны во всем разобраться — и наказать… Примерно наказать!

— Быть может, наваждение? Или провокация? — Петухов с надеждой посмотрел на майора.

— Возможно, возможно, — утешил майор.

И тогда Петухов принялся рассказывать: не хуже, чем Толстой, чем Руссо, он исповедовался Наганову.

Майор слушал долго и внимательно. Расспрашивал подробности интимной жизни, вникал в тонкости, переспрашивал, хмыкал, уточнял, ставил точки над «и».

Петухов махнул рукой на стыд и рассказывал без утайки: сколько раз в неделю, сколько раз случалось за ночь, в каких позициях и за сколько минут.

Наганов кивал, крутил головой, изредка выдавливал: «ну-ну», бросал: «ого!», кивал: «да-да», поощрительно чмокал, не забывая, однако, делать пометки в своем знаменитом блокноте.

Наконец исповедь Петухова была закончена. Майор сказал:

— Я зафиксировал данные. Следствие добьется истины.

И тут же вызвал старшину:

— Узелков! В третью камеру. К Титову.

 

  

ПОДОНОК

 

Посвящается Р. Грачеву

 

Элеонора Сергеевна позвонила и попросила побывать на квартире сына вместе с нею. На углу проспекта увидел ее издалека. Чем ближе, тем ужаснее происшедшее и ужаснее ее джерси, блузка, туфли — все облегающее ее, неподвижную в солнечном пятне. К ней невозможно было бы подойти просто так. Другие словно ощущали это: никто не заслонил, никто не прошел рядом, пока я торопился к месту встречи.

И она это чувствовала. В стране, где траурные повязки и ленты носят только представители официальных погребений, она стояла отринутая крепом вины и смерти сына. Ужас сосредоточился в том, как протянула мне руку, как шла и говорила, еще раз назвав меня «его другом». В ней было несогласие с этим предначертанием.

Я догадываюсь о том, что произошло бы, если бы вслед за приговором сыну суд обвинил ее как мать убийцы. Она сказала бы: ее судить неразумно, матери не знают, кого они рожают обществу по воле случая. Современная женщина делает за жизнь несколько абортов, разве ей известно, гения или подонка убирает из ее недр акушер, хорошего или плохого гражданина она рождает однажды.

Моховая пыль в комнате шевелилась. Пасмурные грязные стекла; кровать в углу пугала нечистотой. На подушке — след головы. Как из десятка зеркал, смотрит лицо Шведова. Из кухни доносится разговор соседей: они одобряют Элеонору Сергеевну. Она отворила шкаф и меланхолически перебирает вещи. Я попросил разрешения открыть форточку.

— Да, конечно…— но имени моего не назвала, хотя на губах оно было приготовлено. Может быть, в комнате, где когда-то она жила с сыном, я показался ей чужим и лишним.

Опустился на корточки перед грудой книг — я должен по просьбе Элеоноры Сергеевны разобрать их.

Были ли у него друзья? Есть ли у меня друг? Кто-то должен стать нашим другом. В давние времена кто-то непременно должен был причитать на могиле, если даже умерший к концу жизни растерял всех своих.

 

Да, конечно, признаки смерти он носил давно. Он был слишком живой, чтобы жить, — таков парадокс. Но между крайностями такая бездна смысла, что неизвестно, когда мы перестанем о нем говорить!

Подозреваю, что каждый, кто прикоснулся к нему — видел его, говорил с ним, был втянут в поток его жизни, — всегда легко оживит в памяти Шведова, и многое навсегда останется тусклым рядом с его подлинностью.

Бесспорно одно: все, даже ненавидящие его, навсегда останутся при убеждении, что он был исключительный, изумительного блеска, неопределимый умом человек.

Одно, время Шведов писал рассказы, по рукам ходили его стихи — они были талантливы. Но он был и талантливый математик, физик, рисовальщик, музыкант. Ему было свойственно острое чувство целесообразности. При случае оно могло бы сделать из Шведова администратора. Я помню его в салоне Есеева, в комнате Веры Шиманской и уверен, что Шведов мог бы стать актером, оратором, проповедником. Никто не видел его недоумевающим, препятствия, думаю, будили в нем приятную для него самого энергию. Останавливающихся Шведов не уважал и подталкивал вперед с пафосом Крестителя.

Однако если быть строгим, никаких бесспорных доказательств феноменальности Шведова привести невозможно: несколько стихов и рассказов и двадцать пять страниц машинописного текста по физике энтропических систем.

Но как передать это ощущение свежести, вернее, освежения воздуха возле него! Это озон, который обещает ливень! В сущности, остались лишь мысли о нем и переживания его, которые были незаурядны и для самой ослепшей души и в самом банальном мозгу.

Сам же Шведов навсегда останется тайной, как и та послед-няя ночь, когда он совершил убийство.

Все, кто видел Шведова в больнице и на суде, не узнавали его, а он не узнавал их… Он отказался давать показания следствию и молчал на суде.

Говорили, что он поседел и ссутулился.

Приговор изумил его; между испугом и изумлением трудно провести границу, но на процессе был человек, который уверяет: на сером лице Шведова застыло удивление. Позднее два конвоира провели его к закрытой машине, и только тогда мать успела коснуться его. Никто не знал, как завершилась его жизнь перед судом: он был в больнице, а потом в тюрьме.

А раз это так, то это уже был не Шведов. Он много раз говорил, что обстоятельства не меняют человека, а только заставляют быстрее или медленнее раскрывать карты, которые ему стасовал Бог.

Приговор, возможно, был бы смягчен, если бы Шведов раскаялся.

Адвокат пытался показать, что убийство последовало в результате ложно направленного воспитания, ряда жизненных обстоятельств, некоторых природных свойств характера. В том Шведове, каким представил его суду адвокат, не было ничего схожего с самим Шведовым. Все, кто знал Шведова, слушая речь защитника, опустили от неловкости головы. Основная идея сводилась к тому, что его клиент порвал отношения с обществом, от простых форм разрыва пришел к более сложным — к разрыву с моралью, потом — с законом. Эта схема могла быть убедительной по крайней мере своей логичностью, если не сомневаться, что Шведов — преступник. Но был ли он преступником, этого никто не мог доказать. Зои — она единственный свидетель — на свете нет, но, может быть, она сама показала то место на груди, которое описано в протоколе медицинской экспертизы с ужасающей точностью. О чем просила: о пощаде или о смерти?

Возможно, между ними был договор, и Шведов лишь выполнил его условия, когда тем же ножом вскрыл вены на своих руках.

Он не был обязательным человеком, он всюду появлялся не вовремя, всюду опаздывал. Он сделал ожиданье данью, которую платили те, кто верил в него и на него рассчитывал.

Но Зоя — исключение, она покидала его и возвращалась к нему сама. Она не поддавалась его власти и в то же время жутким образом была связана с ним. В чем-то она не хотела уступить Шведову, в чем-то отрицала его: может быть, опережала в понимании того, куда Шведов движется. Возможно, их отношения были борьбой, которая закончилась вничью, — она была убита, а он расстрелян.

Возможно, она, погасив в своем теле сталь ножа, освободила его от другого или других преступлений. Ее любовь сделала то, что все, знающие Шведова, даже старая мать Зои, не могут произнести эти два слова: «он убийца». В жизни Зои он занял слишком большое место, чтобы просто стать его жертвой.

 

Думается, до последней клетки пронзило Шведова наше время — оно объясняется им, и он объясняется последним десятилетием. Вот здесь, в этой точке, слава вдруг обратилась в бесславие, обветшали мысли и мифы, исказились прямолинейные биографии.

Шведов во всем видел знаки судьбы: на улице, где он жил, некогда находился трактир, описанный Достоевским, и в фамилии своей: «Рюрик я у вас».

— Почему мы встретились? — заинтересовался он при первом нашем разговоре. Оказалось, что встретиться с ним мы могли намного раньше — бывали часто в одних и тех же местах.

— Ведь что-то мешало. Подумал и решил: было еще рано.

В своем отце, который бросил всё и всех и бесследно исчез, он видел «наивный вариант» самого себя.

Он повторял и переоценивал незабытые отцовские слова, будто сказаны они были не шестилетнему мальчику, а сегодня утром. Для него не было прошлого и будущего. Шведов знал лишь одно деление: на мертвое и живое.

Мать в жизни своей он рассматривал как случайность. Рассказывал живописно одну сцену. К матери пришла подруга, такая же незамужняя, и принялась кокетничать с подростком — «тормошить инстинкты», а мать с любопытством наблюдала за ними, как следят за страстями животных городские жители. И за-ключил: «Мы живем в любопытное время — разделение полов сильнее семейных уз…»

— Моя мать умеет думать, — рассказывал Шведов в другой раз, — несколько ночей напролет лежала и думала и что-то рассмотрела за ерундой правил и сплетен. Я думаю, она сумела понять, что до ее интересов никому нет дела. Раз это так, то все вокруг живут для себя; и этот вывод преподала мне. Она стала жить своими победами, и ей удалось добиться всего, к чему, как она считала, стоило стремиться. Она думает лучше, чем мы, она думает затем, чтобы принимать решения и исполнять, а мы зачем?..

— Сколько вокруг мелочности, а она человек государственный, с нею можно заключить соглашения; она не станет потом убеждать знакомых, что поступила в ущерб себе, во имя любви и принципов. «Мы договорились» — и никакой сентиментальности и демагогической болтовни.

— Мы с нею разошлись, когда я сдавал в школе последние экзамены. В воскресенье она отправилась на теплоходную прогулку. В тот день, кажется, она познакомилась со своим будущим мужем. Спали мы так: я у окна, она за буфетом. Вечером, перед сном, она открыла банку с вазелином и стала натираться — боялась, что после загара начнет шелушиться кожа. Запах кошмарный, шелест кожи, и вдруг понял, что она совсем случайный для меня человек. В двадцать пять лет такие прозрения не убивают, но мне было семнадцать. Мне хотелось броситься к ней, обнять, снова найти свою мать. Я хотел, чтобы она погладила меня по голове, поцеловала, утешила. Мне нужно было побыть еще мальчишкой, но обнял бы, я знаю, не мать, а женщину.

— Черт возьми, не помню, как вдруг в руках оказался саксофон. Так вот как надо играть «Май Бэби»! Ты любишь: та-ти-та-та? Это и призыв и апокалиптический ужас.

Заиграл. На всю квартиру, на всю улицу. И тут она мне сказала: «Ты — подонок, ты — скотина!» А я: «Ты — кошка, шлюха. У меня нет больше матери». Потом мы говорили спокойно. Даже мирно пили чай. Будущие отношения оформили строгим договором. По этому договору мне оставлялась комната, себе она избрала свободу действий и не пришла домой уже на следующий день: инженер, с которым она познакомилась, капитулировал — вышла за него замуж и сделала соучастником своих замыслов: отдельная квартира, лето — на юге и так далее, впрочем, не знаю, что в этом «так далее» было еще.

— Я получил гарантию: «Помни, тарелка супа для тебя всегда найдется». Не правда ли, изумительная гарантия! Войны нет давно, но для целых поколений мера доброты и долга окаменевает.

…Помню эту комнату, какой она была по вечерам. На столе сыр, пачка чая, хлеб, нож на газете, которую Шведов умел ловко читать вверх ногами. Здесь не было уюта — все раскрыто, обнажено, как пыльная голая лампочка; стены далеко, а потолок высок. Девушки забирались, сбросив туфли, на старый диван. Окурки летели в огромную медную вазу.

Ни угощение, ни деловая встреча, ни пирушка — сыр был только сыром, а сигареты — только сигаретами, слова — словами... если не останавливаться на подробностях этих вечеров — пьянили возможности, которые открывались всюду. Шведов всюду отмечал незанятую пустоту, простор: он, казалось, недоумевал перед самим горизонтом. Если появлялся новый гость, который ценил что-то и верил только в это что-то, Шведовым невероятно легко, до освежающей забавности, показывалось это необычайно малым и случайным. Становилось смешным, как человек может уместиться на таком ничтожном пятачке. Студенческие идеи о бесконечных ступенях энтропических систем, пустота тундровских широт, где он странствовал более года, видимо, всегда поддерживали масштаб его видения, он прилагал его как верную меру ко всему, и возникал тот шведовский негативизм и юмор, который победить никто не мог; отрицание вытекало из масштаба возможного.

…Как легко Шведов избавлялся от книг, от денег, от времени, как умел уговаривать и давать! Людям, которым житие его в подробностях было неизвестно, он представлялся осыпаемым благодеяниями: книги ему дарили, деньги приносил неизвестно кто, да и не важно кто. И стоило оказаться рядом со Шведовым, как эти благодеяния начинали сыпаться и на тебя.

Когда я впервые переступил порог этой комнаты, здесь был филолог, который доказывал, что «Слово о полку Игореве» — подделка; философ требовал признания Бога, а один юноша, сильно картавя, без конца проповедовал джаз.

У каждого было свое соло, никто никого не перебивал. Здесь не было идолов, но были служители культов, и каждый служитель вел короткую мотыльковую жизнь — начинал говорить, головы поворачивались к нему, и отворачивались, когда начинал говорить другой.

Были такие, которые ничего не утверждали. Они передавали друг другу книги, пластинки, стихи, отпечатанные на машинке, кивали, но не спорили, занимали рубль и уходили, воодушевленные неизвестно чем.

Помню, как Шведов — на нем была черная ситцевая рубашка с закатанными рукавами, — разговаривая в углу с филологом, чуть громче произнес: «Просвещение в России — чернокнижие».

Уже тогда его приговоры и словечки стали повторяться; и те, кто даже не был знаком с ним, старались узнать, что он говорил.

— Он сказал: «Я не хочу хотеть».

— Шведов придумал новое слово — «панзверизм».

— Вчера Шведов заявил: «Пора, наконец, себя распечатать».

— Приходил к нему толстовец. Шведов спрашивает: «Почему, когда мы говорим „не убий“, имеем в виду прежде всего, что не стоит убивать мерзавцев?»

— Он хочет устроиться на работу, заготавливать для кладбищ еловые лапы.

— Я спросил его, куда он направляется. Он: «От паупера — к невротику».

— Спросили о демократии. Шведов говорит: «Ты думаешь, что каждый жаждет что-то сказать вслух? Ничего подобного. Дай человеку рупор — он будет обращаться с ним как обезьяна».

«Есть одно бесплатное удовольствие — смотреть на женщин».

«Женщины никогда не правы, но всегда имеют право судить».

«Знать своих друзей — знать, в каких случаях они тебе звонят».

«Наша общая родина — наше время».

«Истины нет, хорошо человеку или плохо — вот в чем суть всякой проблемы. Остальное — акварель».

— Шведов по утрам читает молитву: «Аз есмь! Аз есмь! Аз есмь!».

Однажды заполночь, когда в этой комнате остались немногие и тесно уселись, начался общий разговор. Говорили вполголоса, и все сильнее волнение стало охватывать нас всех, как если бы от каждого произнесенного слова зависела жизнь кого-то из сидящих. Я заметил, как лица покрыла бледность, все труднее было что-то добавить к сказанному, чтобы внезапно не прервалась верность чувству какого-то таинственного действия. И Шведов, когда воцарилась оглушительная тишина, вдруг выпрыгнул из-за стола и спросил:

— Знаете ли, кто мы? — он рассмеялся, — мы доверенные лица Иисуса Христа…

 

  

Об авторах

 

Александр Михайлович Кондратов (1937–1993)

Родился в Белгороде. С 1953 г. учился в Ленинградской школе милиции (не окончил), затем в Институте физической культуры им. Лесгафта. Самостоятельно изучал математику, лингвистику, историю религии, овладел несколькими иностранными языками. Участвовал в археологических, океанологических экспедициях. Первые научно-популярные статьи были опубликованы в 1961 г. в журналах «Знание–сила», «Наука и жизнь»;  первая научная статья, посвященная математическому анализу стиха, в соавторстве с академиком А. Н. Колмогоровым, в 1962 г. В 1969 г. защитил в Институте востоковедения АН СССР диссертацию о структурно-статистических методах дешифровки письмен Древнего Востока и Средиземноморья. В издательствах «Гидрометеоиздат» и «Знание» вышли более 40 его научно-популярных книг по истории цивилизации («Тайны трех океанов», 1971; «Атлантика без Атлантиды», 1972; «Великий потоп: Мифы и реальность», 1982 и др.). Проводил эксперименты по компьютерному моделированию поэтического творчества, был членом научного совета АН СССР по комплексной программе «Кибернетика» (секция искусственного интеллекта). Общий тираж научно-популярных книг А. М. Кондратова, изданных в СССР и за рубежом, превышает 5 000 000 экземпляров.

С 1952 г. писал стихи и художественную прозу (иногда под псевдонимом Сэнди Конрад), составившие несколько неопубликованных томов. Среди написанного — «лирический дневник» «Здравствуй, ад!» (1957–1967), «психиатрический детектив» «Пигмалион» (1958–1976), роман «Ночной шлем» (1969–1970), «Т. А. К.» («Театр Александра Кондратова», 1960–1990). Архив писателя хранится в отделе рукописей Российской Национальной библиотеки. Цикл рассказов «Продолжение следует» публикуется впервые.

 

Генрих Владимирович Шеф (1937–1991)

Родился в Ленинграде. Окончил Электротехнический институт связи, работал инженером. В 1960-е гг. начал писать прозу, в ЛИТО при библиотеке им. В. Маяковского и при издательстве «Советский писатель» познакомился с молодыми литераторами Б. Вахтиным, В. Марамзиным, И. Ефимовым. В 1968 г. в Ленинграде вышла его книга «Записки совсем молодого инженера». В дальнейшем печатался (иногда под псевдонимом Александр Шеф) только в самиздате и за рубежом (журналы «Эхо», «Грани», «Глагол»).

Занимался живописью и философией. Самостоятельно изучил несколько иностранных языков, зарабатывал переводами технической литературы. Писал научные статьи и прозу на английском языке, намеревался эмигрировать, но не получил разрешения. В 1970-е гг. уединился, болел, попадал в психиатрическую больницу (в том числе в связи с выходом на улицу с антисоветским плакатом). В тяжелом душевном состоянии покончил с собой.

Оставил значительное число неопубликованных произведений: повести «Заговор» («Записки сумасшедшего», 1965), «Любовная история» (1965), «Собачья жизнь» («История одной собаки», 1968), «Фигурончик», «Молодой человек» (1972), философские эссе «Воля и случайность», «Две мысли об абстрактном искусстве», множество рассказов и стихотворений. Повесть «Диалог» публикуется впервые.

 

Олег Евгеньевич Григорьев (1943–1992)

Родился в Вологодской обл., с двух лет жил в Ленинграде. В 1955 г. поступил в среднюю художественную школу, в 1960 г. исключен «за формализм». Работал сторожем, кочегаром, дворником, занимался живописью и графикой. Был дружен с художниками А. Арефьевым, Г. Устюговым, В. Шагиным, М. Шемякиным и др. Участвовал в выставке художников-нонконформистов в ДК «Невский» (1975).

С 1961 г. писал стихи и рассказы. Выпустил книги для детей «Чудаки» (1971), «Витамин роста» (1981) и «Говорящий ворон» (1989). Из-за пьянства неоднократно попадал в милицию. В 1971 г. был осужден и сослан на два года в Вологодскую обл. В 1989 г. вновь арестован за дебош и сопротивление милиции. В следственном изоляторе «Кресты» написал одно из лучших своих произведений — поэму «Рождественская песенка» («Трещит рождественский мороз…»). Благодаря заступничеству ряда литераторов дело ограничилось условным сроком.

Последние годы жил в мастерских своих друзей-художников, в помещении театра Б. Понизовского «ДаНет». За полгода до смерти был принят в Союз писателей. Похоронен на Волковом кладбище.

 

Рид Иосифович Грачев (род. 1935)

Родился в Ленинграде. В первую блокадную зиму попал в детский дом. Закончил отделение журналистики филологического факультета ЛГУ. В 1960 г. опубликовал свой первый рассказ «Песни на рассвете». Несмотря на то что его творчество было высоко оценено литераторами старшего поколения — В. Пановой, Д. Даром, Т. Хмельницкой, Е. Эткиндом и другими, первая книга рассказов, оказавшаяся в советское время и последней, вышла в 1967 г., после чего Р. Грачева приняли в Союз писателей. Без уведомления автора из нее были исключены главные произведения прозаика — повести «Адамчик» и рассказ «Будни Логинова», получившие распространение в самиздате. В результате душевного срыва оказался в больнице, где переводил «Миф о Сизифе» Альбера Камю. Эссе Р. Грачева, написанные во второй половине 1960-х гг. и посвященные нравственным и общественным проблемам, были опубликованы лишь в 1990-е гг. В начале 1970-х гг. из-за болезни отошел от творческой деятельности.

 

Борис Иванович Иванов (род. 1928)

Родился в Ленинграде. Пережил первую блокадную зиму. Закончил ремесленное училище, учился в вечерней школе. После окончания отделения журналистики филологического факультета ЛГУ (был однокурсником Р. Грачева) работал в областной, районной и многотиражных газетах. Посещал занятия ЛИТО при издательстве «Советский писатель». В 1965 г. вышла книга «Дверь остается открытой» (повесть и рассказы). В 1968 г. как автор коллективного письма с протестом против осуждения А. Гинзбурга и Ю. Галанского за публикацию «Белой книги», посвященной процессу над Ю. Даниэлем и А. Синявским, исключен из КПСС и уволен с работы. Выпускал самиздатсткую газету «Zusammen» («Вместе»).

В 1976–1990 гг. издавал машинописный журнал «Часы» и был его редактором до 1990 г., в 1979 г. организовал 1-ю и 2-ю конференции неофициального культурного движения, был одним из инициаторов создания Клуба-81 и Общества христианского просвещения (1987). Участвовал в создании Ленинградского народного фронта. Составитель и автор коллективного сборника «История Ленинградской неподцензурной литературы: 1950–1980-е годы» (2000). Инициатор и участник проекта издания энциклопедии «Самиздат Ленинграда: 1950–1980-е годы». Повесть «Подонок» публикуется впервые.

 

Федор Борисович Чирсков (1941.1995)

Родился в Ленинграде. Закончил русское отделение филологического факультета ЛГУ, в 1971–1978 гг. работал в Литературно-мемориальном музее Ф. М. Достоевского. С середины 1960-х гг. публиковал стихи и прозу в самиздатских журналах «Часы», «Обводный канал» и «Митин журнал». Рассказы печатались в альманахе «Круг» (1985), сборнике «Перекресток» (1990), журнале «Звезда». Автор неопубликованного романа «Маленький городок на окраине вселенной». В последние годы жизни страдал душевным заболеванием. Покончил с собой. Похоронен на Богословском кладбище в Ленинграде. Повесть «Поражение» публикуется впервые.

 

Андрей Георгиевич Битов (род. 1937)

Родился в Ленинграде. Закончил Горный институт. Посещал Лито института (руководитель Глеб Семенов), писал стихи и прозу. В дальнейшем, за исключением короткого времени (в 1965–1966 гг. учился на курсах киносценаристов, в 1973 г. — в аспирантуре Института мировой литературы), вел жизнь профессионального литератора.

В 1963 г. вышел первый сборник рассказов «Большой шар», за которым последовали «Такое долгое детство», «Дачная местность», «Аптекарский остров» и др. В 1978 г. американское издательство «Ардис» опубликовало роман А. Битова «Пушкинский Дом», принесший автору европейскую известность; в России этот роман был издан впервые в 1987 г. За участие в альманахе «Метрополь» (1979), который распространялся в самиздате и был опубликован за рубежом, уволен из Литературного института, где вел занятия по литературному мастерству.

Творчество А. Битова отмечено несколькими литературными премиями и государственными наградами. С 1991 г. — президент Русского Пен-клуба.

 

Инга Григорьевна Петкевич (род. 1935)

Родилась в Ленинграде. Училась в Институте киноинженеров, закончила Высшие сценарные курсы в Москве (1970–1972); автор сценариев фильмов для детей: «Четверка по пению» (1974), «Лесные качели» (1976). Посещала ЛИТО Горного института (руководитель Глеб Семенов). Первая книга — «Мы с Костиком» (1967) — написана для детей, за ней последовали роман «Большие песочные часы» (1975), сборник рассказов «Кукушкины дети» (1992) и др. Роман «Плач по красной суке» (1997) отмечен премией «Северная Пальмира» в 1998 г. Рассказ «Эники-беники» впервые напечатан в сборнике «Solo» (1991).

 

Валерий Георгиевич Попов (род. 1939)

Родился в Казани. Закончил Ленинградский электротехнический институт, работал инженером, заочно учился на сценарном факультете ВГИК. В 1969 г. опубликовал первую книгу «Южнее, чем прежде», за которой последовали «Нормальный ход», «Жизнь удалась», «Все мы не красавцы» и другие. Лауреат премий им. Довлатова, «Золотой Остап», «Северная Пальмира». Вице-президент Русского Пен-клуба.

 

Сергей Евгеньевич Вольф (род. 1935)

Родился в Ленинграде. Окончил книготорговый техникум и Высшие литературные курсы в Москве. С 1953 г. печатался как журналист, позже — как детский писатель. Опубликовал 18 книг для детей, в том числе «Отойди от моей лошади» и «Кто там ходит так тихо в траве?». Тесно общался с А. Битовым, А. Арьевым, И. Бродским (посвятившим ему шуточное стихотворение), С. Довлатовым, О. Григорьевым, Ю. Олешей, Б. Понизовским. С 1968 г. — член Союза писателей.

В 1986 г. по инициативе О. Юрьева и Г. Волковой прошел его творческий вечер в Доме актера. С этого времени проза, стихи и критические статьи С. Вольфа публикуются в альманахах и журналах (премия журнала «Звезда» за лучшую публикацию за 1997 год).

 

Борис Борисович Вахтин (1930–1981)

Родился в Ростове-на-Дону. После войны жил в Ленинграде. Окончил китайское отделение восточного фаультета ЛГУ (1949–1954) и аспирантуру (1954–1957); был учеником академиков В. Алексеева и Н. Конрада. С 1952 г. — сотрудник Ленинградского отделения Института народов Азии АН СССР; с 1961 г. возглавлял группу по описанию китайских ксилографов и старопечатных книг, с 1962 г. — заведующий Дальневосточным кабинетом. Кандидат филологических наук, автор ряда трудов по литературе Древнего Китая и Кореи. Как переводчик китайской поэзии был принят в Союз писателей, возглавлял секцию художественного перевода.

С начала 1950-х гг. писал прозу. Многие произведения распространялись в самиздате, в частности повесть «Одна абсолютно счастливая деревня» (1965). В официальной печати при жизни опубликовал только три рассказа (в альманахе «Молодой Ленинград» и журнале «Аврора»).

В 1964 г. стал одним из основателей группы «Горожане» (вместе с В. Марамзиным, И. Ефимовым и В. Губиным), которая выступала за обновление литературного языка и свободу творческого самовыражения. Написал несколько социально-исторических и философских трактатов, в том числе книгу «Этот спорный русский опыт» (1978), главы из которой были опубликованы (под псевдонимом Василий Акимов) в журнале «Эхо». С 1988 г. произведения Б. Вахтина печатаются в России. В 2000 г. спектакль по повести «Одна абсолютно счастливая деревня» поставлен Московским театром-студией П. Фоменко.

Первая книга из трех под общим названием "Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период)", посвященных 1960 - 1980-м годам XX века. В нее вошли как опубликованные, так и неопубликованные ранее произведения авторов, принадлежащих к так называемой "второй культуре". Их герои - идеалисты без иллюзий. Честь и достоинство они обретали в своей собственной, отдельно от советского государства взятой жизни.